Отсюда — огромная роль в структуре романа фантастического, мистического (галлюцинации, сны, видения главного героя). По сути более менее осмысленное восприятие окружающей действительности протекает у Брежнева в снах — реальная жизнь как бы отторгает его. Любопытно, что именно в содержании снов, которые занимают большое место в сочинении, в полную силу звучит тревожный отклик писателя на царящий вокруг бедлам.
Но роль снов этим не ограничивается — они позволяют ощутить вертикаль времени: прошлое, настоящее, будущее. В этом плане примечателен сон, в котором происходит встреча Сталина с сыном Яковом. Здесь с особой силой проявилось могучее творческое воображение и философское мышление Проскурина-художника.
Мир изображенный им, — это мир глубоких сущностей, а человек в нем страдающее существо, осознавшее свое бессилие перед неизбежностью. Вчитываемся в эти скорбные строки, написанные рукой мастера.
«Он выхватил из проползавшего мимо человеческого месива своего старшего сына Якова, с иссохшим до черноты лицом, в тот же момент и Яков повернул голову в сторону мавзолея, и оба они, отец и сын, не знали, что можно было друг другу сказать, хотя и понимали, что встретились не случайно (…) Яков теперь шел прямо к нему сквозь расступавшуюся перед ним людскую массу, кто-то невидимый бесшумно, без всякого усилия раздвигал или, скорее, разрезал перед ним узкий, тотчас заплывавший после него проход. Поднявшись на трибуну Яков остановился перед отцом, и тот скользнул взглядом по лицу сына и рыжим выцветшим от времени пятнам крови, проступившим на его одежде, напомнившей широкий балахон, — теперь отец мог представить, как все было у сына в последнюю минуту, — потеки давно высохшей крови бесформенными слезами распространялись по груди, наползали на живот. Стреляли наверняка, долго мучиться Якову не пришлось. Но незачем было и встречаться — ничего нового они сказать друг другу не могли, и потом, отцу была неприятна откровенная, радостная, почти ликующая любовь сына, светившаяся в его глазах, ставших мягко обволакивающими, озаренными. Не выдержав, Сталин резко спросил:
«Зачем ты пришел? Зачем? — повысил он голос и, закипая давним чувством гнева, стукнул по гранитному парапету. — Лучше бы тебе не приходить!»
«Я знаю, — отозвался сын молодым, чистым голосом, по-прежнему с трудом скрывая радость от встречи. — Просто я не мог удержаться, ведь мы не встречались так давно… Что же в этом плохого? Прости, отец, я ничего не мог изменить, мою жизнь всегда вела чужая воля. Я знаю, ты меня все-таки по-своему любил… потому и расплатился мною за все содеянное. И я тебе не судья — ты так смотришь… Все уже прошло — не надо. Так было невыносимо, неожиданно пожаловался он, вспоминая серое чужое небо, чувство обреченности в ожидании самой последней минуты, когда немцам наконец надоест уговаривать и убеждать, и невыносимо тихая улыбка осветила его лицо. — Мне так хотелось жить… это тоже прошло».
И тогда раздражение у Сталина сменилось тоской — безысходной и глубокой.
«Жить, — глухо, как эхо, повторил он слово, ставшее всеобъемлющим и страшным. — А что она такое — жизнь? Никто этого никогда не узнает, ведь каждому приходится умирать…»
«Жизнь больше смерти, — возразил сын, неожиданно смело и независимо, подчеркивал равенство между ними, и отец почувствовал это. — В жизни у каждого своя судьба, свой путь, в смерти же все равны. Жизнь, отец, больше смерти».
Сдерживаясь, обдумывая услышанное, Сталин долго молчал, не открывая глаз, ставших пронзительными, какими-то ищущими, от худого лица сына, слова которого о равенстве и смерти всех и каждого ему не понравились, собственно, встречаться им было незачем. Сын уже собирался повернуться и уходить.
«Погоди, — глухо попросил Сталин. — Подойди ближе…»
Сын послушно сдвинулся с места, шагнул вперед, и отец здоровой рукой неуверенно пощупал еле заметные неровности в одежде, залипшие от старой крови, — следы от пуль…
«Тебе было очень больно?» — спросил он осевшим голосом, ищуще заглядывая в лицо сыну и находя в нем только самому ему что-то знакомое и необходимое.
«Я не помню, кажется, нет, — беспечно ответил сын. — Так быстро все… А затем тишина, покой, почти счастье… Ты не бери в душу, ты ни в чем не виноват».
«Иди, — с видимым усилием уронил Сталин (…). — Все, все прошло! негромко, почти неслышно произнес он…»
Глубокой скорбью, которую не смогло приглушить даже всесильное время, пронизана эта сцена. Она предельно уплотнена, возвышенна и многомысленна. Стилистические и образные средства максимально использованы художником для того, чтобы заострить экспрессивность и напряженность ситуации, придав ей историческую достоверность и внутреннюю завершенность. При этом он не погрешил ни при создании образа Сталина с характерным для него мироощущением, по-своему любящего и жалеющего Якова, ни при взгляде на судьбу его бедного сына, мягкого и трепетно относящегося к суровому отцу и оба они, каждый по-своему, несчастны…
Вместе со Сталиным уходила героико-величественная, подсвеченная трагическими отблесками истории, советская эпоха.
После вместо лиц мудрых государственных мужей на кремлевском подворье замельтешили маски одна другой диковенней и гнуснее: Хрущёв, Черненко, Горбачев, Ельцин… Лишь дальние зарницы освещали скорбный путь обездоленного народа. Путь куда: в будущее или в небытие?
Вот как об этом пишет великий русский писатель и мыслитель П. Л. Проскурин: «Свершилось. Старчески немощная, переродившаяся трусливая клика произвела на свет циничный и беспощадный выкидыш, для которого нет ничего святого или запретного. Начиналась крупномасштабная игра. Пришел новый хозяин.
— Ну, что здесь? — глухо и ровно спросил Андропов, быстрым и каким-то неуловимым движением поправляя очки, — в голосе ни одной живой ноты, словно спрашивала сама судьба.
— Вот… думаю, умер.
Андропов, давно и нетерпеливо ждавший именно этого момента и исхода, ненадолго как бы разрешил себе ощутить наслаждение свободой и свершением самой заветной своей мечты.
Долгожданный час пробил, но он слишком долго готовился, и сейчас не было даже чувства завершения, словно открылся зияющий, черный обрыв и в него было трудно заглянуть. Да, да, одна усталость и ощущение черной бездны под ногами. И нерассуждающая вспышка ненависти к этому слепому, безглазому чудовищу, с необъятным, беспорядочно колышущимся телом, по имени — русский народ, который, по всему чувствовалась, после очередной многолетней спячки опять начинал стихийно пробуждаться и даже прозревать. Прозревать? А зачем? Для нового всплеска зависти и ненависти во всем мире? И в цепкой, ничего не упускающей памяти высветилась уходящая глубоко в прошлое, до мельчайших деталей рельефная картина, скорее похожая на схему или карту, — это был заранее определенный и разработанный во всех подробностях путь длиной в целую жизнь, путь к нынешнему горнему пику… У него осталось не так много времени для воплощения задуманного, зато под ногами теперь твердая, надежная почва. Блеснув стеклами очков, скрывающими холодные глаза, Андропов повернулся и вышел к коридор, Казьмин последовал за ним и здесь коротко и четко, по-военному сухо, доложил о случившемся.
— Не нам. Не нам, а имени твоему, — негромко сказал он, выражая какой-то особый смысл, ведомый только ему.
Повернувшись, Андропов пошел по коридору к лестнице вниз, как всегда невозмутимый и непонятный. Новый вестник грядущих катастроф и перемен, он удалялся словно в прозрачной, неосязаемой капсуле».
Позже Проскурин скажет, что именно Андропов заметил и все время двигал с должности на должность Горбачева, пока руководил полтора десятилетия КГБ. «Мне надо было понять, какие силы подготавливают верховную фигуру, каков механизм приведения к власти. А главное, какие тенденции в нашем государстве дали подняться наверх именно этому функционеру, Михаилу Меченому, страшному человеку, который нанес последний удар огромной державе и самому передовому социальному строю».15