Тут снова встают вопросы взаимоотношения народа и власти, истории и личности, народа и интеллигенции, которые в позднем творчестве Проскурина стали главными. Если бы была возможность, проследить историю человечества с незапамятных времен, вывод, пожалуй, может быть таков: народ (род, община, этнос) всегда оказывался в конце концов лишь послушным орудием в руках отдельных личностей, часто выдающихся, а нередко и просто наглых проходимцев. Бунты, восстания, революции, при ближайшем рассмотрении, опять дело отдельных личностей или групповых интересов, чьих-то непомерных честолюбий. Вокруг бродильного начала в миг начинается бурный процесс, агрессия — эта одна из самых пьянящих форм жизни. Не умеющий защитить себя и ответить ударом на удар всегда проигрывает, а посему вынужден жить по чужой воле. Разумеется, под все это, так сказать, подведена философская, религиозная, идеологическая база, в сути коей, по причине противоречий, грубой фальсификации и полярных интересов разобраться невозможно. Да и нет надобности — все они направлены на обман, оболванивание и закабаление народа, в чем сильно преуспела так называемая демократия, захватывающая ныне бразды правления в России.
Во всем этом горечи так много, что она могла превратиться в мрачный пессимизм, но не для Проскурина, обладающего необыкновенной мощью духа.
В романе «Седьмая стража» он предстает как художник, философ, историк, стремящийся понять закономерность или, напротив, случайность появления и исчезновения верований, государственных и этнических образований, политических систем — и роль широких масс в этом процессе. В произведении чувствуется дыхание мистики и предопределенности. Он встревожен, ироничен и печаль.
Приведем весьма любопытный спор о судьбе России между теперешним историком и вызванным им же духом императора Петра Первого. Спор давний, но не утративший своей остроты и в наше время.
«Уж не тебе ли, вор, заказано решать участь России? — спросил Петр с мертвым оскалом, должным изображать усмешку. — Кому это дано знать? Не молчи, говори! Кому? Если у тебя сила провидеть тьму времен, говори смело!»
«— Ты, государь, Россию к европейским меркам тянул, — медленно заговорил Одинцов, стараясь обдумывать каждое слово. — А Россию-то за равную так до сих пор в Европе и не признали, — невыгодно такое расфуфыренной за чужой счет Европе, погрязшей навеки в торгашеском расчете! Нет, государь, невыгодно! Да и не в том грех, сила свое возьмет. Самое главное, Россия по твоей милости, государь, потеряла лицо свое истинное, все корни свои в истории обрубила, вот теперь ни то ни се, ни два ни полтора… А все потому, что в свой час ты не решился исполнить святую заповедь русского племени — не пришел на поклон к душе России, не испил глотка из родникового начала самой Волги. До тебя-то каждый, кто державу под свою руку получал, тайно исполнял сие по вечному завету… да, ты, государь, про это, поди, и не знаешь, хоть и удостоен был в свой час высшего промысла, да забыл, из души выветрилось! Вот от России скоро и совсем ничего не останется, один язык русский, да и тот в качестве северной латыни, эскимосам рецепты в аптеку выписывать… А мне все это дело приходится узаконивать в истории и доказывать, что по-другому и быть не могло. Я тебе честно скажу, не знаю, чего больше во мне — восхищения твоим гением или ненависти к тебе…
Он замолчал, хотя ему еще много чего оставалось сказать, — замолчал он, заметив перемену в глазах императора, какую-то усмешку, сразу поразившую и озадачившую.
— Что умолк? — спросил Петр почти миролюбиво. — Уж куда как заврался дальше некуда! Какой глоток, какая такая заповедь? Вот какова корысть! А? глянул он на дремавшего князя-кесаря. — Ох, куда хватил, а? А про то и не подумал, что гибель России — всему миру гибель, потому что Россия серединный столп, на своих плечах и Европу, и Азию держит. Так испокон веков было, и не тебе Божье уложение менять. Хотел бы я видеть, рухни сия опора, какая бы кровища хлынула в мир — потоп бы кровавый поднялся выше горы Арарат! — Указывая на своего супротивника, император Петр громко и радостно захохотал. — Ты всю жизнь, дьяк шелудивый, блудил с завязанными глазами, мнил себя зело ученым мужем и принимал свой блуд за историю. Зря меня из такой дали призвал — уж я-то тебя не пожалею. Это тебя, вор, не было и никогда не будет, а Россия — она до скончания земли! И я вместе с нею, — был и буду, слышишь ты, червь чернильный? Тебе голову отсечь надо! Голос Петра неожиданно притих, только глаза как бы ожили окончательно, и он на мгновение застыл, озаренный какой-то силой, и тотчас на лице у него появилась величавость и даже торжественность, хотя где-то в усах вновь затеплилась хитроватая усмешка. И тут от императора в душу Одинцова потекла леденящая вечность, и профессор заметался, затосковал, он почувствовал, что дыхание у него вот-вот пресечется.
— Нет же, нет, отрубить тебе голову слишком просто. Другая казнь ждет тебя. Повелеваем…
Кровь еще больше замедлилась в жилах у профессора, он хотел протолкнуть воздух в грудь — и не смог, он лишь видел, как откуда-то возник писец, осторожно шмыгнул красным носом и приготовился увековечить на гербовой бумаге грозные слова императора.
— Повелеваем, — повторил Петр непререкаемо, — явиться сему ученому вору в свет Божий еще раз через два столетия в граде Москве, дабы мог он убедиться в своей гнусности к Русской державе, дабы мог узреть, как все его дела и замыслы бесплодно рушатся, и дабы все его родичи и потомки проклинали час, когда явились в мир от его подлого семени…
Указ сей выполнить с великим тщанием… а теперь вон его! — приказал император».
Спустя четыре года выйдет в свет роман «Число зверя», в котором эта тема будет рассмотрена на примере новейшей истории.
* * *Ранее уже говорилось о том, что проблема России, национального характера, а отсюда народности литературы постоянно находится в центре пристального внимания художника, вместе с тем является тем оселком, на котором оттачивается и выверяется его отношение к искусству вообще. И, быть может, он наиболее последователен в стремлении осознать существо отечественной словесности в ее слиянии с корневой системой народного духа и вечно бурлящей его стихией. Здесь он идет в фарватере классики, соотнося ее опыт с новыми условиями общественного и литературного развития. В 1859 году И. С. Тургенев, отмечая огромные заслуги Пушкина перед русской литературой, говорил: «А между тем как наш великий художник (Пушкин), отвернувшись от толпы и приблизившись, насколько мог, к народу, обдумывал свои заветные творения, пока по душе его проходили те образы, изучение которых невольно зарождает в нас мысль, что он один мог бы одарить нас и народной драмой, и народной эпопеей, — в нашем обществе, в нашей литературе совершались если не великие, то знаменательные события».
Соглашаясь с мыслью Тургенева о значении для писателя истинного постижения народной души, Проскурин подчеркивал, что такое возможно лишь при полном слиянии души художника с душою народа. Именно состояние народной души и кипящие в горниле истории противоречия, не только определяют появление титанов духа, но как бы наделяют их способностью создавать особый мир, окрыленный национальной идеей. В ответственности за свое слово наши классики исходили из народных идеалов, на которых лежат отблески будущего. В силу своего недюжинного интеллектуального и культурного багажа они отлично понимали, что дело не в верчении вокруг того или иного предмета, а в самой истине, и подтвердить или отринуть ее может только время: они знали, что высшая формула творчества заключена в необходимости будущего и что только будущее прочно ставит все на свои места.
Жизнь и судьба русского народа — главный предмет художественных исканий и философских раздумий и, как уже отмечалось нами, стержневая тема творчества художника. Это общепризнанно, хотя в полной мере еще не осознан феномен Петра Проскурина и не оценено по достоинству значение его художественных открытий для развития отечественной культуры. Между тем, в последние десятилетия проблема народности в ее настоящей сути стала заметно выветриваться из литературы, пока в конце концов не была вытеснена изображением жизни плаксивых, обиженных судьбой простолюдинов. Писатели, а вслед за ними критики по причине сужения их общего кругозора и незнания, а, стало быть, не понимания советского крестьянства, судили о нем вкривь и вкось, не принимая во внимание, что оно, крестьянство, было и остается сутью народа. А такие его важнейшие и сложнейшие вопросы, как самосознание деревенского жителя — оказались неподъемными для огромного большинства так называемых писателей-деревенщиков. Тому причиной были как субъективные, так и объективные обстоятельства.