Людовик XVIII дал Франции конституционную хартию. Бонапарту нельзя отставать от Бурбона. «Наполеон, умерь свою власть, — напевают ему в уши старые якобинцы Конвента и новые либералы Реставрации. — Франция хочет быть свободной… Завтра ты будешь иметь бунтовщиков вместо подданных, если не дашь свободы».[976]

Бенжамен Констант, новый Сийэс-Гомункул, отец мертворожденных конституций, сочиняет либеральную хартию — Дополнительный Акт к императорской конституции, Acte additionel.

Только в «летаргическом сне» можно было в такую минуту, перед миллионным нашествием, спешиться с коня, чтобы пересесть на парламентскую телегу, превратиться из революционного диктатора в конституционного монарха.

Он и сам это чувствует: «Меня толкают не на мою дорогу, ослабляют, сковывают. Франция ищет меня и не находит. „Где прежняя рука императора, которая могла бы усмирить Европу?“ — спрашивает Франция».[977] «Он становился либералом, наперекор себе; калечил себя и ослаблял; уже не был самим собою», — говорит старый честный якобинец.[978]

1 июня происходит праздник новой конституции. «Бенжамины», как ее окрестили, собрание избирательных коллегий, голосовавших за Дополнительный Акт, — торжественная и унылая церемония на Майском, бывшем Марсовом, поле. Кардиналы служат обедню, и император, взойдя на трон, посреди площади, присягает новой конституции, над Евангелием. Думали, что он появится в простом егерском или гренадерском мундире Старой Гвардии, как под Маренго или Аустерлицем; но на нем — древнеримская туника, пурпурная, усеянная золотыми пчелами мантия, белые атласные штаны и черная испанская шляпа с белыми перьями. «Что за маскарад!» — шепчут в толпе. Да, зловещий маскарад; тленом пахнет от него, как от могильного выходца.

7 июня — первое заседание новой палаты, в присутствии императора. Он произносит речь: «В течение трех месяцев обстоятельства и доверие народа облекали меня неограниченной властью. Ныне исполняется самое пламенное желание моего сердца: я начинаю конституционную монархию, люди бессильны упрочить судьбы народов; это могут сделать только учреждения».[979]

«Люди бессильны», значит, он, Человек, бессилен. Вот второе отречение, хуже первого.

«Несмотря на всю его власть над собой, он не мог скрыть боли и гнева, которых стоило ему это признание; лицо его было мертвенно-бледно, черты искажены, голос пронзительно-резок».

Точно вдруг оглохший Бетховен, играя симфонию, фальшивит, сам это чувствует и не может поправиться.

Две первые союзные армии — англо-голландская, Веллингтона, и прусская, Блюхера, — шли на соединение, чтобы через бельгийскую границу вторгнуться во Францию. Это только передовая линия, а за нею — резервы: австрийцы, шведы, русские — та же миллионная лавина, как и в прошлом году.

Маршалу Даву, военному министру, удалось мобилизовать, в течение трех месяцев, сто тридцать тысяч человек. Меньшая часть их — обломки Великой Армии, большая — «Марии-Луизы». Это последние капли крови из жил Франции. Вся она, в эту минуту, как загнанная лошадь под бешеным всадником: вот-вот упадет и сломит ему спину.

Но, может быть, эти последние — лучшие. «Чтобы дать понятие об энтузиазме французской армии, — пишет герцогу Веллингтону английский шпион из Парижа, — стоит только провести параллель между 92-м годом и нынешним, да и то сейчас перевес в сторону Бонапарта». — «Чувство, которое испытывают войска, не патриотизм, не энтузиазм, а остервененье на врага за императора», — пишет в своем военном дневнике французский генерал Фой. И французский дезертир: «Это одержимые!»[980]

«Никогда еще не было в руках Наполеона такого страшного и хрупкого оружия», — говорит лучший историк 1815 года.[981] Оружие страшное и хрупкое вместе, потому что острие его слишком отточено, — вот-вот сломится. С такою армией так же легко победить, как быть пораженным; все зависит от духа ее, а дух — от вождя.

Кто же он — зверь, сорвавшийся с цепи, беглый каторжник, сумасшедший с бритвою, как думают Союзники, или все еще Вождь, ведущий в рай сквозь ад, как думает Франция? Это решит величайшая битва новых веков — Ватерлоо.

IV. ВАТЕРЛОО. 1815

«Я побеждаю под Ватерлоо», — говорит Наполеон на Св. Елене. Что Ватерлоо — поражение Наполеона, знают все; он один знает, что победа. «Я побеждаю под Ватерлоо и в ту же минуту падаю в бездну».[982] Но прежде чем упасть, — взлетел, как еще никогда. Вся его жизнь — одна из высочайших вершин человеческой воли, а острие вершины — Ватерлоо.

«Наполеон, в своей последней кампании, проявил деятельность тридцатилетнего генерала», — утверждает лучший историк этой кампании.[983] В тридцать лет Наполеон — победитель Маренго — солнце в зените; и под Ватерлоо — то же солнце.

Если так, значит, проснулся от «летаргии» вовремя; был мертв и ожил.

Это одно из двух свидетельств, а вот другое, английского маршала Уольсли (Wolseley): Наполеон, во время всей кампании, «был под покровом летаргии».[984]

Кому же верить? Или противоречие мнимое?

«Чувства окончательного успеха у меня уже не было, — продолжает Наполеон вспоминать Ватерлоо. — То ли годы, которые обыкновенно благоприятствуют счастью, начали мне изменять; то ли, в моих собственных глазах, в моем воображении, чудесное в судьбе моей пошло на убыль; но я, несомненно, чувствовал, что мне чего-то недостает. Это было уже не прежнее счастье, которое шло неотступно за мной по пятам и осыпало меня своими дарами; это была строгая судьба, у которой я вырывал их как бы насильно и которая мстила мне за них тотчас; ибо у меня не было ни одного успеха, за которым бы не следовала тотчас неудача». — «И все эти удары, я должен сказать, больше убили меня, чем удивили: инстинкт мне подсказывал, что исход будет несчастным. Не то чтобы это влияло на мои решения и действия, но у меня было внутреннее чувство того, что меня ожидает».[985]

Или, вернее, два чувства перемежались в нем, мерцали, как два света: чувство взлета и чувство падения. Как бы ни пробуждался он от «летаргии», — покров ее висел над ним; как бы ни воскресал, — мертвая точка чернела в сияющем теле воскресшего. Знал, побеждая, что будет поражен; но знал не наверное и должен был бороться до конца. Чтобы так бороться, нужна была сила наибольшая. Это и значит: Ватерлоо — одна из вершин человеческой воли в Истории.

План Наполеона заключался в том, чтобы разбить, одну за другою, обе неприятельские армии, занимавшие Бельгию, — англо-голландскую, Веллингтона, и прусскую, Блюхера, — прежде чем они соединятся. Для этого нужно было перенестись в самый центр их, в предполагаемую точку их концентрации на Брюссельском шоссе. На него-то и решил он «пасть, как молния».

15 июня, чуть свет, французские авангарды перешли через бельгийскую границу, переправились через реку Замбр, у Шарльруа, отразив с легкостью тридцатидвухтысячный авангард прусского генерала Цитена, и тотчас двинулись к северу. Весь маневр удался чудесно, с такою же математическою точностью и пророческим ясновидением, как в лучезарные дни Аустерлица и Фридланда.

Прусская армия, двигаясь с востока, из Намюра, и английская, с севера, из Брюсселя, должны были соединиться на шоссе из Нивелля в Намюр. Здесь Наполеон решил поставить рогатку: правый фланг расположить к востоку, в местечке Сомбрефф, на Намюрском шоссе, левый — к западу, на Брюссельском, в Катр-Бра, где эти два шоссе пересекаются, а самому стать во Флерюсе, вершине треугольника, образуемого этими тремя точками, чтобы, на следующий день, пасть на ту из двух неприятельских армий, которая подойдет первая; если же обе уйдут, — занять Брюссель, без одного пушечного выстрела.

вернуться

976

Houssaye H. 1815. T. 1. P. 558–559.

вернуться

977

Ibid.

вернуться

978

Thibaudeau A.-C. Mémoires. P. 459.

вернуться

979

Houssaye H. 1815. T. 1. P. 616.

вернуться

980

Ibid. T. 2. P. 82.

вернуться

981

Ibid. P. 84.

вернуться

982

Las Cases E. Le mémorial… T. 4. P. 161.

вернуться

983

Houssaye H. 1815. T. 2. P. 488.

вернуться

984

Ibid. P. 498.

вернуться

985

Las Cases E. Le memorial… T. 4. P. 160–161.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: