(XXXV, 88) Но вернемся к вопросу об авспициях, о которых Цезарь собирался говорить в сенате в мартовские иды. Я спрашиваю: как поступил бы ты тогда? Я, действительно, слыхал, что ты пришел, подготовившись к ответу, так как ты будто бы думал, что я буду говорить о тех вымышленных авспициях, с которыми тем не менее было необходимо считаться. Не допустила этого в тот день счастливая судьба государства. Но разве гибель Цезаря лишила силы также и твое суждение об авспициях? Впрочем, я дошел в своей речи до времени, которому надо уделить больше внимания, чем событиям, о которых я начал говорить. Как ты бежал, как перепугался в тот славный день! Как ты, сознавая свои злодеяния, дрожал за свою жизнь, когда после бегства ты — по милости людей, согласившихся сохранить тебя невредимым, если одумаешься, — тайком возвратился домой! (89) О, сколь напрасны были мои предсказания, всегда оправдывавшиеся! Я говорил в Капитолии нашим избавителям, когда они хотели, чтобы я пошел к тебе и уговорил тебя встать на защиту государственного строя: пока ты будешь в страхе, ты будешь обещать все что угодно; как только ты перестанешь бояться, ты снова станешь самим собой. Поэтому, когда другие консуляры несколько раз ходили к тебе, я остался тверд в своем решении, не виделся с тобой ни в тот, ни на другой день и не поверил, что союз честнейших граждан с заклятым врагом можно было скрепить каким бы то ни было договором. На третий день я пришел в храм Земли, правда, неохотно, так как все пути к храму были заняты вооруженными людьми. (90) Какой это был для тебя день, Антоний! Хотя ты впоследствии неожиданно оказался моим недругом[2463], мне все-таки тебя жаль, так как ты с такой ненавистью отнесся к собственной славе[2464].

(XXXVI) Бессмертные боги! Каким и сколь великим мужем был бы ты, если бы смог тогда быть верен решениям, принятым тобой в тот день! Между нами был бы мир, скрепленный предоставлением заложника, мальчика знатного происхождения, внука Марка Бамбалиона[2465]. Но честным тебя делал страх, недолговечный наставник в соблюдении долга, негодяем тебя сделала никогда тебя не покидающая — когда ты страха не испытываешь — наглость. Впрочем, и тогда, когда тебя считали честнейшим человеком (правда, я с этим не соглашался), ты преступнейшим образом руководил похоронами тиранна, если только это можно было считать похоронами. (91) Твоей была та прекрасная хвалебная речь, твоим было соболезнование, твоими были увещания; ты, повторяю, зажег факелы — и те, которыми был наполовину сожжен Цезарь, и те, от которых сгорел дом Луция Беллиена. Это ты побудил пропащих людей и, главным образом, рабов напасть на наши дома, которые мы отстояли вооруженной силой. Однако ты же, как бы стерев с себя сажу, в течение остальных дней провел в Капитолии замечательные постановления сената, запрещавшие водружать после мартовских ид доски с извещением о каких бы то ни было льготах или милостях. Ты сам помнишь, что́ ты сказал об изгнанниках, знаешь, что́ ты сказал о льготах. Но действительно наилучшее — это то, что ты навсегда уничтожил в государстве имя диктатуры; это твое деяние как будто показывало, что ты почувствовал такую сильную ненависть к царской власти, что, ввиду недавнего нашего страха перед диктатором, был готов уничтожить самое имя диктатуры. (92) Некоторым другим людям казалось, что в государстве установился порядок, но отнюдь не мне, так как я при таком кормчем, как ты, опасался крушения государственного корабля. И разве я в этом ошибся? Другими словами — разве Антоний мог и долее быть непохож на самого себя? У вас на глазах по всему Капитолию водружались доски с записями, причем льготы продавались уже не отдельным лицам, но даже целым народам; гражданские права предоставлялись уже не отдельным лицам, а целым провинциям. Итак, если останется в силе то, что не может остаться в силе, если государство еще существует, то вы, отцы-сенаторы, утратили все провинции, рыночный торг в доме Марка Антония уменьшил уже не только подати и налоги, но и державу римского народа.

(XXXVII, 93) Где 700 миллионов сестерциев, числящиеся в книгах, хранящихся в храме Опс? Правда, это — злосчастные деньги Цезаря[2466], но все же они, если их не возвращать тем, кому они принадлежали, могли бы избавить нас от налога на недвижимость[2467]. Но каким же образом вышло, что те 40 миллионов сестерциев, которые ты был должен в мартовские иды, ты перед апрельскими календами уже не был должен? Правда, невозможно перечислить все те распоряжения, которые покупались у твоих близких не без твоего ведома, но особенно бросается в глаза одно — решение насчет царя Дейотара[2468], лучшего друга римского народа; доска с записью была водружена в Капитолии; когда она была выставлена, не было человека, который бы при всей своей скорби мог удержаться от смеха. (94) В самом деле, был ли кто-нибудь кому-либо бо́льшим недругом, чем Дейотару Цезарь, недругом в такой же мере, как нашему сословию, как всадническому, как массилийцам, как всем тем, кому, как он понимал, дорого государство римского народа? Так вот, царь Дейотар, который — ни лично, ни заочно — не добился от Цезаря при его жизни ни справедливого, ни доброго отношения к себе, теперь вдруг, после его смерти, осыпан его милостями. Цезарь, находясь на месте, привлек своего гостеприимца к ответу, установил размер пени, потребовал уплаты денег, назначил в его тетрархию одного из своих спутников-греков[2469], отнял у него Армению, предоставленную ему сенатом. Все то, что он при своей жизни отобрал, он возвращает посмертно. (95) И в каких выражениях! Он то признает это справедливым, то не признает справедливым[2470]. Удивительное хитросплетение слов! Но Цезарь — ведь я всегда заступался перед ним за Дейотара в его отсутствие — не признавал справедливой ни одной моей просьбы в пользу царя. Письменное обязательство на 10 миллионов сестерциев составили при участии послов, людей честных, но боязливых и неискушенных, составили, не узнав ни моего мнения, ни мнения других гостеприимцев царя, на женской половине дома[2471], в месте, где очень многое поступало и поступает в продажу. Советую тебе подумать, что тебе делать на основании этого письменного обязательства; ибо сам царь, по собственному почину, без всяких записей Цезаря, как только узнал о его гибели, с помощью Марса, благосклонного к нему, вернул себе свое. (96) Умудренный человек, он знал, что если у кого-либо его имущество было отнято тиранном, то после убийства тиранна оно возвращалось тому, у кого было отнято, и что это всегда считалось законным. Поэтому ни один законовед, — даже тот, который является законоведом для тебя одного[2472], тот, при чьей помощи ты и ведешь это дело, — на основании этого письменного обязательства не скажет, что за имущество, возвращенное до заключения обязательства, причитаются деньги. Ибо Дейотар у тебя его не покупал, но раньше, чем ты смог бы продать ему его собственность, он сам завладел ею. Он был настоящим мужем, а мы достойны презрения, так как вершителя мы ненавидим, а дела его защищаем.

(XXXVIII, 97) К чему мне говорить о записях, которым нет конца, о бесчисленных собственноручных заметках? Существуют даже продавцы, открыто торгующие ими, словно это объявления о боях гладиаторов. Так у него вырастают такие горы монет, что деньги уже взвешиваются, а не подсчитываются. Но сколь слепа алчность! Недавно была водружена доска с записью, на основании которой богатейшие городские общины Крита освобождались от податей и налогов и устанавливалось, что после проконсульства Марка Брута Крит уже не будет провинцией[2473]. И ты в своем уме? И тебя не следует связать? Мог ли Крит, на основании указа Цезаря, быть освобожден от повинностей после отъезда оттуда Марка Брута, когда Брут при жизни Цезаря к Криту никакого отношения не имел? Но — не думайте, что ничего не случилось, — после продажи этого указа вы Крит как провинцию утратили. Вообще еще не было покупателя, которому Антоний отказался бы что-нибудь продать. (98) А закон об изгнанниках, записанный на водруженной тобой доске, — разве Цезарь его провел? Я никого не преследую в его несчастье. Я только, во-первых, сетую на то, что при своем возвращении оказались опозоренными те люди, чьи дела сам Цезарь расценивал как особые[2474]; во-вторых, я не знаю, почему ты не предоставляешь этой же милости и остальным; ведь их осталось не больше трех-четырех человек. Почему люди, которых постигло одинаковое несчастье, не находят у тебя одинакового сострадания? Почему ты обращаешься с ними так же, как со своим дядей, о котором ты отказался провести закон, когда проводил его насчет остальных? Ведь ты даже побудил его добиваться цензуры, причем ты так подготовил его соискание, что оно вызывало и смех, и сетования. (99) Но почему ты не созвал этих комиций? Не потому ли, что народный трибун намеревался возвестить о том, что молния упала с левой стороны?[2475] Когда что-нибудь важно для тебя, авспиции ничего не значат; когда это важно для твоих родных, ты становишься благочестивым. Далее, разве при назначении септемвиров[2476] ты не обошел его, когда он был в затруднительном положении? Правда, в это дело вмешался человек, отказать которому ты, видимо, не решился, страшась за свою жизнь. Ты всячески оскорблял того, кого ты, будь в тебе хоть капля совести, должен был бы почитать, как отца. Его дочь, свою двоюродную сестру[2477], ты выгнал, подыскав и заранее найдя для себя другую женщину. Мало того, самую нравственную женщину ты ложно обвинил в бесчестном поступке. Что можно добавить к этому? Ты и этим не удовольствовался. В январские календы, когда сенат собрался в полном составе, ты в присутствии своего дяди осмелился сказать, что причина твоей ненависти к Долабелле в том, что он, как ты дознался, пытался вступить в связь с твоей двоюродной сестрой и женой. Кто возьмется установить, более ли бесстыдным ты был, говоря об этом в сенате, или же более бесчестным, нападая на Долабеллу, более ли нечестивым, говоря в присутствии своего дяди, или же более жестоким, так грязно, так безбожно напав на эту несчастную женщину?

вернуться

2463

Имеется в виду речь Антония в сенате, произнесенная 1 сентября 44 г.

вернуться

2464

Отказавшись от политики, спасительной для государства. Ср. речь 25, § 1 сл.

вернуться

2465

Марк Фульвий Бамбалион, отец Фульвии, жены Антония.

вернуться

2466

Т. е. деньги, добытые продажей имущества помпеянцев. Ср. речь 25, § 17.

вернуться

2467

Налог на недвижимость был отменен после покорения Македонии (167 г.), снова был введен в 43 г., во времена триумвирата.

вернуться

2468

Тетрарх Галатии, союзник Рима в войнах против Митридата; во время гражданской войны был на стороне Помпея; был прощен Цезарем. В 45 г. внук Дейотара обвинил его в покушении на жизнь Цезаря. Цицерон защищал Дейотара перед Цезарем.

вернуться

2469

Это был Митридат Пергамский. Дейотар должен был уступить Малую Армению Ариобарзану, царю Каппадокии.

вернуться

2470

Имеется в виду вымышленный Антонием «Юлиев закон о восстановлении Дейотара в правах».

вернуться

2471

Имеется в виду Фульвия. См. выше, § 11, 77; Att., XIV, 12, 1 (DCCXVI).

вернуться

2472

Очевидно, Секст Клодий. См. выше, § 9; речь 25, § 3.

вернуться

2473

Преувеличение: эти финансовые мероприятия не изменяли положения Крита как римской провинции. Цезарь сделал Марка Брута наместником Македонии, а не Крита.

вернуться

2474

Политические изгнанники, возвращенные в Италию вместе с уголовными преступниками.

вернуться

2475

Неблагоприятное знамение. См. Цицерон, «О гадании», II, § 42.

вернуться

2476

Септемвират — комиссия из семи человек с участием Марка Антония. Она должна была дать землю ветеранам на основании земельного закона Луция Антония. См. письмо Att., XIV, 21, 2 (DCCXXIX).

вернуться

2477

Антония, вторая жена Марка Антония; он разошелся с ней в 47 г.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: