Но «я хочу» — разве достаточная причина для того, чтобы труд «увидел свет»? «Я хочу» — значит я буду знать после смерти об этом, я приду посмотреть в ваши благодарные глаза, невидимый...
Хочу — и снова затрудненье!Зачем? что пользы будет мне?Мое свершится разрушеньеВ чужой, неведомой стране.Я не хочу бродить меж вамиПо разрушении! — Творец.На то ли я звучал струнами,На то ли создан был певец?На то ли вдохновенье, страстиМеня к могиле привели?..А на что? Ответа он даже и не пытается дать (а «чужая, неведомая страна» — это «тот свет»). То есть я не хочу знать, что будет с моим трудом, «увидевшим свет». Главное то, что он не мог не быть написан, он просто часть моей жизни. «Страсти» — «Люди и страсти». О людях Лермонтов много говорил в стихах, совсем недавно: пусть хоть в ад,- «но только дальше, дальше от людей!» Заголовок трагедии по смыслу читается так: «Люди и страсти, которые довели до самоубийства Юрия Волина»... Люди плохие, а страсти — роковые. Конечно, это не так просто. В том же стихотворении, озаглавленном «1830. Маия. 16 число», он говорит, что любит «мучения земли» (а это он говорил уже не раз и раньше) и что «вечного покоя», обещанного за гробом, «не будет»:
Тех длинных, тех жестоких летСтрадалец вечно не забудет!..Если бы спросили Лермонтова тогда: «Чего же ты хочешь?» — он наверняка ответил бы: «Не знаю...» Ему не нужны были однозначные решения.
Люди и страсти... В том же мае возникло короткое стихотворение «Волны и люди»:
Волны катятся одна за другоюС плеском и шумом глухим;Люди проходят ничтожной толпоюТакже один за другим.Волнам их воля и холод дорожеЗнойных полудня лучей;Люди хотят иметь души... и что же? —Души в них волн холодней!Это стихия... Но в ней есть волны-души, которые любят, — любят и его, отрицателя этой стихии. Любит и он, но он, как отрицатель, как некий демон, может принести своей любовью только несчастье:
Мне любить до могилы Творцом суждено,Но по воле того же ТворцаВсе, что любит меня, то погибнуть должно,Иль как я же страдать до конца.Моя воля надеждам противна моим,Я люблю и страшусь быть взаимно любим.Душа его крепнет. Он уже сам начинает сознавать ее силу, — трагическую, но необоримую:
...под ударом судьбы,Как утес неподвижен стою,Но не мысли никто перенесть сей борьбы,Если руку пожмет он мою;Я не чувств, но поступков своих властелин,Я несчастлив пусть буду — несчастлив один.Это байроновский герой, несчастный, одинокий, но могучий. Он и среди бури при скрипе снастей холоден и даже «равнодушен»... крики ужаса «не трогают молчания его». Он везде дома, даже на палубе гибнущего корабля... У Лермонтова это поэт. Пусть пока безвестный, но чувствующий свою принадлежность всему миру:
Мой дом везде, где есть небесный свод,Где только слышны звуки песен,Всё, в чем есть искра жизни, в нем живет,Но для поэта он не тесен...В его сердце «есть чувство правды», объемлющее «в краткий миг» пространство и время («И Всемогущий мой прекрасный дом / Для чувства этого построен...»). Но дух поэта тревожен, его отношение к своему огромному дому двойственно:
...И осужден страдать я долго в нем,И в нем лишь буду я спокоен.В таком тревожном состоянии Лермонтов заканчивал трагедию «Люди и страсти». Он хотел посвятить ее Ивановой и даже написал ее имя под словом «Посвящается», но тут же стал его тщательно замарывать. Эту, так близко стоящую к его жизни драму, нужно — решил он — посвятить Анюте Столыпиной. Первой любви своей. Любви этой нет, но как часто он думает о ней!.. Он смотрит на «далекую звезду», к ней летит его душа, и он признается этой звезде:
Я видел взгляд, исполненный огня(Уж он давно закрылся для меня),Но, как к тебе, к нему еще лечу;И хоть нельзя, — смотреть его хочу...В стихотворении «Первая любовь» он вспомнил лето 1828 года в Тарханах, когда «на мягком ложе сна не раз во тьме ночной» при свете лампады он мечтал, вызывал в памяти «женский лик» («он хладен был как лёд»...), «этот взор» («Как совесть, Душу он хранит от преступлений...»). Он говорит о тогдашнем себе как о «младенце» и что было это «в ребячестве». Да, давно это было! Два года тому назад! Это и есть те «долгие» годы страданий, о которых он часто говорит в стихах.
В стихотворном посвящении к трагедии — своя трагедия:
...Одной тобою жил поэт,Скрываючи в груди мятежнойСтраданья многих, многих летСвои мечты, твой образ нежный;Назло враждующей судьбеИмел он лишь одно в предмете:Всю душу посвятить тебе,И больше никому на свете!..Его любовь отвергла ты...Справа, на широком поле листа, он нарисовал женскую фигуру и сухое деревцо, как бы напоминание о кропотовском лете, о тех счастливых днях, о той яблоне, которая, вероятно, давно засохла и, может быть, даже срублена и сожжена...
3
Оказалось так, что не нужно было делать никаких усилий, чтобы чаще быть одному и заниматься драмой и стихами. Катерина Сушкова со своей теткой Прасковьей Михайловной и Саша Верещагина с матерью Елизаветой Аркадьевной поселились в своих деревнях близ Середникова, но сюда являлись только по воскресеньям — сначала слушать обедню у Алексия Митрополита, потом в гостиную Екатерины Аркадьевны Столыпиной, где Лермонтов обедал вместе со всеми.
За столом тесным кругом сидело множество девиц, девочек, мальчиков, разных стариков и старух, гувернер Аркадия Столыпина мистер Корд, его же учитель русского языка Петр Иванович Орлов, юноша лет двадцати двух, бывший семинарист, гувернантка младших детей Екатерины Аркадьевны. В столовой было свежо, солнечно. Мимо окон с писком пролетали мухоловки. Четыре лакея принимали у дверей блюда, суетились за спинами обедающих, успевая незаметно угодить каждому, исключая, впрочем, семинариста, которому подавали не все, а вина в его бокал вовсе не лили — это по приказанию хозяйки, так как Орлов и обедать-то приходил уже вполпьяна. Его вообще терпели тут ради рекомендации Алексея Григорьевича Столыпина, родственника, двадцатипятилетнего гусара, с которым служил вместе брат Орлова, старший военный лекарь и поэт.