Но почему же никто из четырёх не сказал о „Декларации прав”?
По приглашающему, как на танец, жесту Львова — вскочил и Гурко в свой небольшой рост. Вплоть к столу, кулаками упершись в стол.
Проверяюще обвёл взглядом министров. Потом — орду.
— Начать было легко, но волна революции захлестнула нас. А между тем мы получили проект... вот... так называемой декларации. Гучков не нашёл возможным её подписать, и ушёл. Но если даже штатский человек ушёл, отказавшись её подписать, то для нас, начальников, она тем более неприемлема. Она полностью разрушает и всё то, что ещё уцелело. Во всяком случае, если она будет вот так введена — я не вижу возможности с успехом занимать должность, доверенную мне Временным правительством.
И стал смотреть особенно вцепчиво — в Керенского, рядом со Львовым, ведь это ему подписывать-не подписывать. Керенский не выдержал взгляда, опустил глаза, рисовал на бумаге.
— Если вы введёте декларацию — армия рассыпется в песок. Потоками крови расплатится за это и сама демократия. Если присутствующие возьмут ответственность за эту кровь на себя — пусть они договариваются с собственной совестью.
Начал — отлично. Но в орде — нетерпеливые возмущённые движения. А министры замерли буквально в ужасе. И Гурко ощутил себя как перед пустым залом. Кому же он говорит? И вдруг что-то внутри невольно повернулось в нём, и, ища ли контакта, единения со слушателями, он зачем-то вдруг похвастал, что в феврале убеждал бывшего царя дать ответственное министерство.
Странно. Ведь от него не укрылось, что каждый из генералов подольщал в чём-то аудитории. И сидя в кресле — он это осудил. И никак не ожидал, что и сам зачем-то...
— Мне был известен, когда вы этого ещё не знали, факт двоедушия Романова, заключившего в 1905 году союз с Вильгельмом, когда уже действовал франко-русский союз.
Он хотел этим предупредить? — от ленинцев, от других предателей? — а получилось неубедительно, некрасиво, и зачем? Насколько легко пинать павшего, — нет, ты брось вот этим мурлам:
— Вы создали нечто совершенно новое: вы отняли у нас власть. И теперь вы уже не наложите на нас ответственности — она всецело ляжет на ваши головы!
И со злорадством, и с лихой весёлостью смотрел на эти кудлатые головы, вообразив их вдруг обречёнными. Это — хорошо сказал!
— Вы говорите — „революция продолжается”? Нет, революцию надо задержать! Или по крайней мере остановить до конца войны, и дайте нам, военным, выполнить свой долг. Иначе мы вернём вам не Россию, а поле, где сеять и собирать будет наш враг. И вас проклянёт та же демократия, потому что именно она останется без куска хлеба. Про прежнее правительство говорили, что оно „играет в руку Вильгельму”. Неужели то же самое можно сказать и про вас?
Орда бурела. Ещё удивительно, что не орали, не прерывали. А Гурко уже внутренне смеялся над ними, внешне суров и лаконичен как всегда.
— Да что ж это за счастье Вильгельму? — играют ему в руку и монархия, и демократия.
Да пора и кончать. Отпечатал:
— Отечество — близко к гибели. Разрушать — легче. Но если вы умели разрушить, то умейте и восстановить.
По мелькнувшему взгляду Керенского увидел, в чём и не сомневался: что никогда им вместе не работать.
И сел.
Нет, не так сильно получилось. Чего-то — совсем не сказал.
Князь Львов — таким спокойно-елейным голосом, как будто ничего страшного тут ещё и произнесено не было — предложил Алексееву заключительное слово.
Косохмурый Алексеев поднялся совсем не тем, как первый раз. Может быть, это и план его был — заслониться Главнокомандующими? через то получил разгон, на который сам первый не решался?
Без напора говорил, но веско-торжественно:
— Главное — сказано. И это — правда. Армия — на краю гибели. Ещё шаг — она будет ввергнута в бездну. И увлечёт за собой Россию. И все её свободы. И возврата не будет. И виновны — все. За всё, что творилось эти два месяца. Мы — сделали всё возможное. Мы, — покосился, — верим Александру Фёдоровичу Керенскому, что он вложит все силы ума, влияния и характера, чтобы помочь нам. Но этого недостаточно. Должны помочь, — однако потупил глаза, — и те, кто разлагал. Те, кто издавал приказ №1, должны издать ряд новых приказов и разъяснений. В этих стенах можно говорить о чём угодно. Но до армии должен доходить только приказ министра и Главнокомандующего. И мешать этим лицам никто не должен.
Тишина советских была, пожалуй, самое удивительное. Неужели они сегодня всё-таки очнулись и поняли — что наделали, что на самом деле происходит? И заседание — не будет зря?
Алексеев даже задыхался:
— Если мы виноваты — предавайте нас суду. Но — не вмешивайтесь в наши распоряжения. А то — назначьте таких, которые будут делать перед вами одни реверансы. Если будет издана эта Декларация, то, как говорил генерал Гурко, все оставшиеся маленькие устои — рухнут.
Голос его стал жалобным:
— Не переварено и то, что дано за эти два месяца. В армейских уставах указаны и права и обязанности. А все новые распоряжения — только о правах. Если в ближайший месяц мы не оздоровеем, то... вспомните, что говорил генерал Гурко...
И, не в силах больше ни на слово, опустился в кресло больным.
Чёрный красивый Церетели, Гурко хорошо его помнил по Минску, поднял палец ко Львову, что хочет говорить. И поднялся во весь свой стройный рост. И что ж он найдётся сказать?
— Тут — нет никого, кто способствовал бы разложению армии, кто играл бы в руку Вильгельма.
Ещё ого как! Так они — действительно, не понимают?
— Все признают, что если у кого в настоящее время есть авторитет, то только у Совета.
В том и беда…
И без него, мол, было бы ещё хуже. Именно он спасает положение. Если генералы отвергнут политику Совета, то у них и вовсе не будет источника власти. А верный испытанный путь — единение с народными чаяниями.
С обалделыми от свободы солдатами.
— Если солдат поймёт, что вы не боретесь против демократии, то он поверит вам. Этим путём и можно спасти армию. Только один путь спасения: демократизация страны и армии.
Нет, они безнадёжны.
— Укрепляйте же доверие к Совету. А отказаться от лозунга „без аннексий и контрибуций” — нельзя. Боеспособность армии должна быть восстановлена не путём отказа от мирной политики.
Так что, вождь Совета не слышал, что тут говорилось?
Генерал Алексеев, однако, поспешил почувствовать себя виноватым:
— Не думайте, что пять генералов, которые говорили здесь, не присоединились к революции. Мы — искренно присоединились, и зовём вас к совместной работе. Мои слова звучали горечью, но не упрёком.
Ну, а теперь Скобелев. Вскинув голову, звонко, но иногда заикаясь:
— Мы пришли сюда не для того, чтобы слушать упрёки! Что происходит в армии — мы знаем! „Приказ №1” мы вынуждены были издать, чтобы лишить значения командный состав восставших войск, который не присоединился.
Ну — так всё и сказал. Откровенно.
— У нас была скрытая тревога, как отнесётся к революции фронт. Сегодня мы убедились, что основания для этого были. Командный состав и виноват, что армия за два месяца не уразумела произошедшего переворота. Когда нам говорят — прекратите революцию, мы должны ответить, что революция не может начинаться и прекращаться по приказу. Мы согласны с вами, что у нас есть власть и что мы сумели её заполучить. Но когда вы поймёте задачи революции — то получите её и вы.
Если так отвечать, если столько понял — то всё совещание впустую. Как, впрочем, Гурко и предвидел. На том и кончалось: что спасти — ничего нельзя.
Неужели теперь полезут отвечать и все другие? А ещё, говорил Алексеев, надо встречаться с Альбером Тома. И зачем приезжали?..
Скобелев бойко кончал:
— Мы возлагаем надежды на нового военного министра-революционера. Он ускорит мозговой процесс революции в тех головах, в которых он протекает слишком медленно.
То есть в генеральских?
И поднялся министр-революционер — но с какой скромностью, и нисколько же не громыхая.