* * *
Не сердитесь – к лучшему,Что, себя не мучая,Вам пишу от случаяДо другого случая.Письма пишут разные:Слезные, болезные,Иногда прекрасные,Чаще – бесполезные.В письмах всё не скажетсяИ не всё услышится,В письмах всё нам кажется,Что не так напишется.Коль вернусь – так суженыхНекогда отчитывать,А убьют – так хуже нетПисьма перечитывать.Чтобы вам не бедствовать,Не возить их тачкою,Будут путешествоватьС вами тонкой пачкою.А замужней станете,Обо мне заплачете —Их легко достанетеИ легко припрячете.От него, ревнивого,Затворившись в комнате,Вы меня, ленивого,Добрым словом вспомните.Скажете, что к лучшему,Память вам не мучая,Он писал от случаяДо другого случая.1941
* * *
Словно смотришь в бинокль перевернутый —Всё, что сзади осталось, уменьшено.На вокзале, метелью подернутом,Где-то плачет далекая женщина.Снежный ком, обращенный в горошину, —Ее горе отсюда невидимо;Как и всем нам, войною непрошено,Мне жестокое зрение выдано.Что-то очень большое и страшное,На штыках принесенное временем,Не дает нам увидеть вчерашнегоНашим гневным сегодняшним зрением.Мы, пройдя через кровь и страдания,Снова к прошлому взглядом приблизимся.Но на этом далеком свиданииДо былой слепоты не унизимся. Слишком много друзей не докличетсяПовидавшее смерть поколение.И обратно не всё увеличитсяВ нашем горем испытанном зрении.1941
Жена приехала...
За всю корреспондентскую жизнь Лопатина у него еще не было такого бешеного в смысле работы времени, как этот декабрь под Москвой.
Когда нескладная фигура Лопатина, в длинном, по-бабьи сидевшем полушубке появлялась вечером в редакционном коридоре, сотрудники выскакивали ему навстречу из своих комнат, радуясь, что он еще раз благополучно вернулся, предлагая заварить чаю или делясь пайковой водкой и забрасывая его торопливыми вопросами: «Ну как там, на фронте? Далеко ли прошли за Можайск? Сильно ли разбит Калинин? Много ли видел на дорогах побросанных немцами танков и машин?» Он входил в кабинет к редактору и будил его, если тот спал, чтобы доложить о поездке, а через пятнадцать минут уже шагал по машинному бюро, пятная пол оттаявшими валенками. Он не решался диктовать сидя – боялся заснуть.
Просидев три дня под Волоколамском, пока город не взяли, и написав еще один очерк, Лопатин вылетел на южный участок фронта, к Одоеву. Когда он прилетел туда, город был уже занят; по улицам проходили тылы захватившей его кавалерийской дивизии.
У самолета при посадке подломился костыль, его надо было менять; волей-неволей приходилось заночевать в Одоеве.
Город был сильно разбит, поочередно, немецкими и нашими бомбежками, и на треть сожжен немцами при отходе. Во всех, даже целых домах были подряд выбиты стекла. По заваленным снегом улицам медленно шли люди, они останавливались около домов – своих и чужих, – заглядывали внутрь через разбитые стекла, горестно пожимали плечами, некоторые плакали. Кое-где мелькали непривычно выглядевшие вывески учреждений и частных парикмахерских, с надписями на русском и немецком языках. Наконец Лопатин добрался до здания райисполкома, председатель которого уже полдня как вернулся сюда вместе с первым вошедшим в город эскадроном.
Это был пожилой, легко, не по-зимнему одетый человек, закрученный делами, властный, громкоголосый и в то же время заметно удрученный зрелищем бедствий, постигших его родной город. В комнате стояла полутьма. Выбитые стекла были залатаны фанерой; одна женщина домывала пол, другая растапливала печку. Кроме стола и стула, в комнате ничего не было, но в соседней комнате не было и этого, несколько посетителей теснилось там – стоя или сидя на подоконниках.
– Жалко, раньше не пришли, – сказал председатель, отдавая Лопатину его удостоверение, – хорошие люди были – третий секретарь райкома и еще двое оставленных тут нами товарищей.
– А где они?
– Уехали в штаб корпуса, сведения о немцах давать.
– Жаль, – посетовал Лопатин и добавил, что, наверное, все же с кем поговорить найдется, в соседней комнате ждут приема несколько человек...
– Человеки, да не те! – сердито хлопнув по столу рукой, ответил председатель странной фразой, значение которой стало понятно, только когда в комнату вошел первый из ожидавших приема. Это был инженер Горкомхоза, который, как выяснилось из последующего разговора, пустил при немцах выведенный из строя городской водопровод. В противоположность остальным дожидавшимся он пришел не по вызову, а сам и держался спокойно, кажется, не чувствуя себя особенно виноватым. Председатель райисполкома принял его наскоро, выслушал, стоя сам и не приглашая садиться, и недружелюбно сказав: «Ладно, идите, мы с вами еще разберемся», отпустил его.
– А с чем вы еще будете разбираться? – когда инженер вышел, спросил Лопатин.
– Как с чем? – удивленно поднял на Лопатина глаза председатель райисполкома. – Работал на немцев, сам сознается!
– Но водопровод-то, наверное, не только немцам был нужен, а и городу? – возразил Лопатин.
Председатель райисполкома посмотрел на него сердито, но неуверенно: «Ну что ты ко мне привязался? – было написано на его лице. – Думаешь, я царь и бог, думаешь, я сам каждый раз до конца знаю, кто тут прав и кто виноват! Оказался бы ты на моем месте, поглядел бы я на тебя».
– Я же говорю – будем еще разбираться, что к чему, – неопределенно сказал он вслух и вызвал следующего из ожидавших – заведующего городской пекарней; он пек хлеб при немцах и, по первому впечатлению Лопатина, был прохвостом. Вслед за ним через комнату председателя прошло еще трое людей, остававшихся в городе на своих службах весь месяц, что немцы занимали Одоев, – монтер с электростанции, врач из городской больницы и какая-то женщина, работавшая в карточном бюро и с плачем и причитаниями говорившая, что хотя она и кандидат партии, но что же ей было делать, когда у нее на руках грудной ребенок и мать-инвалидка!
– Что тебе делать было, не знаю, а что ты в партии была – об этом забудь! – сказал председатель райисполкома, судя по всему, знавший эту женщину и жалевший ее, но при этом твердо уверенный в правоте своих слов.
– Что же мне теперь делать? – продолжала плакать женщина. – Мне хоть карточку-то дадут теперь или как?