ТРИ СТОЛИЦЫ
(Харьков — Париж— Рим)
Совершенно изолированно от двора, от семьи и от школы у меня были позиции свои во французской революции. Я в Конвенте заседал. Я речи беспощадные произносил. Я голосовал за казнь Людовика и за казнь его жены, был убит Шарлоттою Корде в никогда не виденной мною ванне. (В Харькове мы мылись только в бане.) В 1929 в Харькове на Конной площади проживал формально я. Фактически — в 1789 на окраине Парижа. Улицы сейчас, пожалуй, не припомню. Разница в сто сорок лет, в две тысячи километров — не была заметна. Я ведь не смотрел, что ел, что пил, что недоедал, недопивал. Отбывая срок в реальности, каждый вечер совершал побег, каждый вечер засыпал в Париже. В тех немногих случаях, когда я заглядывал в газеты, Харьков мне казался удивительно параллельным милому Парижу: город — городу, голод — голоду, пафос — пафосу, а тридцать третий год моего двадцатого столетья — девяносто третьему моего столетья восемнадцатого. Сверив призрачность реальности с реализмом призраков истории, торопливо выхлебавши хле́бово, содрогаясь: что там с Робеспьером? Я хватал родимый том. Стремглав падал на диван и окунался в Сену. И сквозь волны видел парня, яростно листавшего Плутарха, чтоб найти у римлян ту Республику, ту же самую республику, в точности такую же республику, как в неведомом, невиданном, неслыханном, как в невообразимом Харькове.«Старшему товарищу и другу…»
Старшему товарищу и другу окажу последнюю услугу. Помогу последнее сражение навязать и снова победить: похороны в средство устрашения, в средство пропаганды обратить. Похороны хитрые рассчитаны, как времянка, ровно от и до. Речи торопливые зачитаны, словно не о том и не про то. Помогу ему времянку в вечность, безвременье — в бесконечность превратить и врезаться в умы. Кто же, как не я и он, не мы? Мне бы лучше отойти в сторонку. Не могу. Проворно и торопко суечусь, мечусь и его, уже посмертным, светом я свечусь при этом, может быть, в последний раз свечусь.НЕ ОБОЙДИ!
Заняв на двух тележках перекресток и расстелив один на двух платок, они кричали всем здоровым просто: — Не обойди, браток! Всем на своих двоих с войны пришедшим, всем транспорт для себя иной нашедшим, чем этот, на подшипниках, каток, орали так: — Не обойди, браток! Всем, кто пешком ходил, пускай с клюкою, пускай на костылях, но ковылял, пусть хоть на миг, но не давал покою тот крик и настроенье отравлял. А мы не обходили, подходили, роняли мятые рубли в платок. Потом, стыдясь и мучась, отходили. — Спасибо, что не обошел, браток. В то лето засуха сожгла дожди и в закромах была одна полова, но инвалидам пригодилось слово: — Не обойди!КРАСАВИЦА
В середине четвертого года войны снятся юношам сексуальные сны, а батальные сны снятся тоже, но реже. Сквозь проломы в солдатчине, щели и бреши что-то лучшее мы уже видеть должны. К середине четвертого года отъелись, притерпелись и вроде бы приоделись, подтянулись! И к счастью каждый воин готов. Молодые! Ну с чем-нибудь двадцать годов. На обочине фронтового шоссе, в городишке балканском, где женщины все нам казались прекрасными, где почему-то отпустила война от себя на минуту — в городишке, где столь переулки узки, что военные тягостные грузовики меж домов не проходят и пешком все по крученым улицам ходят, — проживала красавица в том сентябре. Проживала и вечером проходила мимо нашего дома и тихо светила, не паля, словно солнышко на заре. Прекращалось делопроизводство в штабах. Перекуры в частях боевых нарушались. Табакуры и те, позабыв про табак, отойти от окна и на миг не решались. Мы не знали, как звали ее, и лица не припомню — в волнах утонуло летейских. Не нашлось лихача, удальца, мудреца, чтобы к ней — познакомиться — разлететься. Проходила. И четко очерченный рот освещался улыбкой, как молнией небо. А потом нашу часть отозвали на фронт, и с тех пор я ни разу в том городе не был.