— Если бы сын мой был жив…

— Не говори об этом, дорогой.

— Никто не знает моей тайны. Если бы ты знала о ней, если б стала меня расспрашивать, я все равно сказал бы то же самое и мысли у меня были бы те же самые.

— О чем ты?!

— О том, что мне нечего раскаиваться. Так было лучше для него и для меня. Только матери не понять, что так было лучше для всех.

— Она — мать.

— Ты же только что осуждала свою…

— Душу отводила, все это глупости. Без нее было бы куда хуже, дорогой.

— Моя мать никогда меня не любила. Только одно сказала верно — что у меня винтика не хватает. И это правда. В какие-то мгновенья, в самые опасные, у меня винтик из головы вылетает, я совсем другой делаюсь, полоумный какой-то. Говорю, чего не надо говорить; поступаю, как не надо поступать. Может, не надо было мне брать тебя в эту поездку…

— Боишься, нас увидят вместе?

— Нет, не в этом дело. Я даже хочу, чтобы нас увидели. Ему становится горько при мысли, что он тайком уводит ее из жизни. Он теснее прижимает девчонку к себе, сажает на свое сиденье — черное, кожаное. Но другим он ее не оставит, чего не будет, того не будет, как бы ему ни было больно.

— Если бы когда-нибудь тебе причинили зло, всю твою жизнь порушили бы, смешали бы тебя с грязью, а то и хуже, могла бы ты оставить своим врагам что-нибудь из того, что тебе дорого?!

— Нет!

— А могла бы ты… — (Сказать ей?) — Могла бы ты убить и умереть?

— Смотря по обстоятельствам. Бесполезное слово камнем падает между ними.

Зулмира берет его за руку повыше кисти, пульс бьется быстро-быстро; рука у него горячая, обжигающая ее тонкие пальцы. Биение его пульса отдается у нее в руке, оно прерывистое, неровное, почти агрессивное.

— У тебя немного поднялась температура, дорогой.

— Нет, я в порядке.

У него болит левая рука, весь левый бок болит, отяжелел, неотступная и необоримая тревога давит на него, точно неудобная ноша.

— Я спокоен. Спокоен, что называется. Не могу объяснить. Мне бы другого хотелось…

— Чего?!

— Чего-то не такого простого. А может, невозможного. Но этого мне не добиться, вот я и выбрал — выбрал единственно возможное.

— Не понимаю, дорогой.

— Во всех случаях жизни есть выход, поняла? Иногда — только один. Люди знают какой, но не ищут его. Не ищут, потому что не могут. А я могу.

— Почему?!

— Я всегда способен был выбрать то, что хочу, и дойти до конца. И в плохом, и в хорошем — иду до конца. Не жду последнего удара кинжалом, как бык на арене.

Внезапно он умолкает. Дыхание и сердцебиение у него учащаются. Зулмира смотрит на часы, вспоминает, что он договорился встретиться с кем-то в полвосьмого.

— Уже тридцать две восьмого.

— Он не уйдет, пока мы с тобой не приедем, не сомневаюсь.

— Из-за машины?

— Вот именно. Знает, что я обязательно появлюсь возле белой стены на повороте. Я назначил место и не подведу.

Зе Мигел включает зажигание.

— Когда я занимался черным рынком и контрабандой, я всегда являлся на место встречи. Ни разу никого не подвел. Несколько минут ничего не решают… Сейчас по крайней мере.

Медленно нащупывает ногой сцепление. Сейчас он заставляет себя делать все очень тщательно.

— А вот они меня подвели: когда действительно понадобились, их и след простыл. Их мои дела не трогают. Только одно их трогает — нажива. Во сне ее видят, ради нее на все пойдут. Я за наживой никогда не гнался.

— Сегодня тебя не поймешь.

— Но три вещи им не достанутся, только три, но главные. Не будет им ни коня, ни женщины, ни преступника. Это моя месть.

Снова пошел дождь. Мелкий и частый; ветер с Тежо легонько нахлестывает его. Сцепление — передача. Фары выхватывают из темноты железнодорожный шлагбаум, поливая его белым светом, прочерченным струями дождя. При виде товарной станции Зе Мигелу вспоминаются утренние часы, когда он красовался здесь верхом на Принце, участвуя в потехе, которая состоит в том, что верховые гонят быков к арене или загонам; он слышал в гомоне голосов свое имя, крестьяне снимали кепки, колпаки и береты, день добрый, хозяин Зе! А он гарцевал, высоко подняв стек, крепко держал поводья, выставляя напоказ свою спесь — как же, начинал подпаском, а вот чего достиг.

Чего же?

Возвращается в прошлое. Глубокая грусть смыкает ему глаза. В ноздри ударяет запах влажной земли. Будь он один, поговорил бы сам с собой о тех временах, когда его будоражил крепкий пряный запах Лезирии его детства, плоской, черной, — одиночество, одиночество, мальчик верхом на лошади, совсем один, голубой фургон смерти, дед, выпрямившийся во весь рост, прыжок в пустоту, такое ощущение, будто он летит в пространстве, а при этом — мучительное чувство растерянности и страха и горькое удовольствие при мысли о том, что сейчас он уходит в ту же сплошную черноту, в которой очутился, выпав из фургона. Еще вспоминает он клячу, старую лошадь, которую прикончил, загнав в овраг.

Поворачивается и глядит на Зулмиру. Избегает ее взгляда, хотя ему приятно чувствовать, что она сидит рядом; ищет ее руку. Выезжает на центральную улицу. Зулмира следит за ним, скользит по его лицу вопросительным взглядом и слышит в ответ:

— Можешь положить руку мне на плечо.

— А ты знаешь, где ты?

— Как раз поэтому. Хочу, чтобы все видели меня с тобой. Хочу, чтобы до них дошло, что ты моя.

— Твоя — кто?!

— Моя кто угодно; все равно. Любовница, жена — одно и то же. Я никому не обязан давать отчет.

Зулмира улыбается. Приоткрыв рот, поправляет высветленные волосы, разбросанные по спинке сиденья, берет две сигареты, раскуривает одновременно, одна для Зе Мигела: поцеловав его, вкладывает сигарету ему в губы.

— Ты счастлива?

— Да. Никогда не была так счастлива, как сегодня. Если бы ты всегда был такой… Ты необычный — другой, лучше. Почему ты не всегда такой, как сегодня?!

Зе Мигел смотрит прямо перед собой, мигает фарами, жмет на газ, глушитель хрипит, мелодичный гудок посылает свой волнообразный звук между струями дождя, перекрывая монотонный стук капель в ветровое стекло, за которым Зулмира угадывает смутные фигуры прохожих, вглядывающихся в кабину «феррари».

Наверное, говорят о нас, думает она и злорадствует: жене быстро станет известно — может, подаст на развод, а там видно будет.

— Зе! Зе Мигел! Как хорошо чувствовать, что мы оба счастливы, дорогой. Мне хочется кричать, что я люблю тебя.

Зе Мигел не отвечает. Подносит правую руку к ее подбородку, трогает. Он уже не чувствует запаха намокшей земли, он уже за пределами мира, дорога, по которой он мчится, повисла в воздухе, его уносит все дальше и дальше.

— Хорошо лежать в постели, когда идет дождь, — говорит девушка.

— Хорошо врезаться в струи. Люблю водить под дождем.

Выехав на площадь, он замедляет ход. Останавливается напротив кафе, откуда вышел почти три часа назад, уговорив дона Антонио Менданью разрешить ему испытать новую машину. Теперь он хочет, чтобы все видели его с девушкой, и сигналит. Люди выходят к дверям, появляется официант. Зе Мигел подзывает его знаком, спрашивает:

— А дон Антонио?…

— Ушел недавно. Сидел тут, боялся, как бы вы не разбили его машину, хозяин Зе. Кажется, еще не застрахована.

Зе Мигел, не сдержавшись, хохочет от души, выходя из машины, широко открывает дверцу, чтобы все эти типы увидели его спутницу. Подходит к стойке, просит коробку сигар. Перебирает разные, посылает официанта отнести порцию виски сеньоре, оставшейся в машине.

— Да, порцию виски, малый. Что, не знаешь, что такое виски?

Замечает в глубине кафе доктора Каскильо до Вале в обществе Тараканчика из Управления финансов. Подходит к витрине с наборами шоколадных конфет и покупает самую большую коробку. Платит одноконтовой ассигнацией, кассир растерян, у него нет сдачи, ни у кого в кафе нет сдачи.

— Заплатите позже или завтра. Зе Мигел отвечает задиристо:

— Ну гляди, можешь ли поверить мне в долг? Оборачивается.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: