Поздний зимний рассвет стал уже робко пробиваться сквозь слюдяное окошко, когда я не то чтобы уснула, но впала в какое-то тревожное забытье. И в этом забытьи, мозг мой не отдохнул, жуть не покидала меня, одна страшная картина сменялась другой. То задыхаюсь я в каменной могиле, то захлебывается кровью мой Мишка, и пронзает меня морозным взглядом генерал.
Виделся мне и сын Ивановны. Почему-то представлялся он похожим на Ваньшу. И из ушей его текли тонкие струйки крови. И вдруг Евтейша втащил в пыточную комнату Юрия Тимофеевича. И явственно послышался его голос. И это уже не у сына Ивановны, а у Юрия течет из ушей алая кровь.
И снова слышу я милый, негромкий глуховатый голос.
— Здравствуйте, бабушка, — как будто произнес он. Я раскрыла глаза и теперь уже наяву услышала Ивановну.
— Здравствуй, здравствуй, батюшка. Спит она, наша красавица. На печи я ей постелила.
От нежданного счастья ком застрял у меня в горле, слезы выступили на глазах. В избушку сквозь слюдяное окошко, видно, давно уже пробиралось солнце. Среди нищеты, на стареньком скобленом столе фантастично сверкала моя драгоценная бриллиантовая брошь.
А у порога стоял Зарицын.
Многое довелось мне узнать в то утро. Оказалось, Ваньша, тот самый атаман ватажников, который когда-то захватил Юрия. Юрий вылечил его любимца — калмыцкого мальчика. Отселе их дружба.
Оставив меня у Ивановны, Ваньша сразу дал знать Юрию. Юрий спрятал Ваньшу — никогда бы не могла помыслить где — на квартире инженера, который читал доклад о конституции.
Юрий пытался прознать, что думает предпринять генерал. Для этого он решился прибегнуть к помощи графа. Мужчины держали большой совет. Григорий Львович, придумав срочную надобность, в десять часов был уже у генерала.
— Докладывайте экстрактно, — приказал генерал.
Доложив ему какой-то артикул и попросив резолюции, поручик справился о моем здоровье.
Муж, не моргнув глазом, ответил, что я прихворнула после бала, и добавил: бал-де доставил жене много хлопот и так уходил ее, что в ближайшие дни она никого принимать не станет.
Граф явился к Юрию возмущенный и объявил, что генерал явно ничем не встревожен. Либо уверен в смерти жены, либо в том, что ее вот-вот изловят, а ожидать от него можно всего, опричь чувств человеческих.
Как быть далее? Найдя защиту у Юрия и особенно у графа, я могу обвинить мужа. Правда, доказать что-либо будет трудно: генерал в этих местах всесилен. К тому же, кто может свидетельствовать в мою пользу? Ваньша? Но это обречет его на неминуемую смерть, да и какова вера беглецу-ватажнику!
Три дня прожила я у старухи. Каждый день приходил Юрий Тимофеевич. Обсуждали мое положение. Рассказывали друг другу о себе. Вспоминалось почему-то прошлое, до ничтожных мелочей, и обо всем хотелось нам рассказать друг другу.
Теперь я все знаю о Юрии. О его деде — жертве человека со вздернутым носом. О дружбе его с людьми 14 декабря. Понимаю, кажется, и отношение к нему Сперанского. Когда сановник приблизил Юрия к своей особе, Юрий не скрыл от него своих верований. Однако это не обескуражило Сперанского.
— Узнаю в тебе свою юность, — говорил он. — И умствователем был, и мечтаниям предавался о народном благе, выборности, всеобщей регламентации, ограничении законом власть имущих, в том числе и самодержцев. Да что мечты! Записки составил об устройстве судебных и правительственных учреждений в России и многое другое натворил. В том числе моим попечением государственный совет установлен. И лишь позже понял: все это от жизненных практик за тысячу верст. А когда познал опалу, жизнь в низах, ссылки отбыл, погубернаторствовал в Пензе и в Сибири, тогда тщету всего этого сердцем постиг. Рано, брат, слишком рано нам об этом помышлять. Не этого, а практических действий от нас Русь ожидает.
Михаил Михайлович не спешил тянуть Юрия на свою сторону. «Даже лошадь и ту перевьючивать с умом надобно, — пояснял он. — Все придет в свой час».
Злополучный гороскоп сильно разгневал Сперанского. Однако и в гневе он кричал, что не таких обламывал и этого вольнодумца обломает и заставит трудиться на пользу отечества.
И думается мне, для Сперанского дело не в Юрии.
Пытается он не столько другим, сколько себе доказать: дескать, путь его единственно верный. Это путь от заблуждения к истине. И потому рьяно хочет видеть и других идущими именно таким же путем.
Мужчины решили на первое время понадежнее упрятать меня, позже изыскать способ отплатить генералу за его изуверства… Но последующие события опишу завтра.
19 января— Антипкин, ко мне! — раздается голос их благородия поручика Броницкого.
Я не сразу вспоминаю, что это я — солдат Антипкин, что такую фамилию придумал для меня Юрий. Ефрейтор толкает меня в бок, и я, подстегнув коня, догоняю сани, в которых едут их благородие.
— Разведай вон ту рощицу, Антипкин, не затаились ли там беглецы.
Я понимаю, что поручик дает мне возможность на несколько минут уединиться. Ведь я с утра в окружении его солдат.
Скачу в рощицу. За плечами у меня ружье. К седлу приторочена солдатская сумка.
Нынче, кажется, одна только зима щадит меня. В пору крещенских морозов довольно тепло и даже порой легкий снежок.
Впереди белое-белое поле. Никогда не видела сверкающего на морозном солнце столь девственной белизны снега. А у нас в городе, да и в окрестностях, угольная пыль да плавильный сок и вообще отучили от белизны…
— Подыми!
Пожилой ефрейтор с раздвоенной заячьей губой сует мне в рот недокуренную самокрутку.
— Не курю, — отказываюсь я.
— Чудной ты, — рассудительно замечает ефрейтор. — Вроде бы не русский али чухна какая.
Это второй день нашего путешествия. А впереди еще дня два-три.
Мы сидим на привале вокруг потрескивающего, стреляющего искрами костра.
— Отчего чухна? — спрашиваю я.
— Да не чухна, а кержак, наверно, дониконовец? — вмешивается другой солдат, малорослый, но ладный, подходчивый, с поблескивающими, как черные угольки, глазами. — У нас один такой служил, так из своей посудины ел, а воду по первости из прорубей черпал. И табак — ни-ни. А после обвык. Вот и ты обвыкнешь, — хлопает он меня по плечу.
Я не отвечаю. Предпочтительно молчу, не то еще вылетит какое слово, непривычное солдатскому уху.
К чести Григория Львовича, в нем живут и деликатность, и отзывчивость. Откровенно сказать, когда я вспоминала, как бесцеремонно этот светский кавалер добивался моей благосклонности, у меня возникали неприятные опасения. Но сейчас во всех поступках, больших и малых, граф оказывает рыцарскую предупредительность. У него появились даже совсем ему несвойственные застенчивость и виноватость. Он порой посматривает на меня так, будто отчасти повинен в моих злоключениях.
В селах нередко поручик зовет меня к себе, предварительно отослав с каким-нибудь поручением денщика.
— Антипкин, зайди!
Прелюбопытно было бы, ежели бы кто со стороны поглядел на необычайно крутые графские превращения. Закрыв дверь, только что покрикивавший его благородие господин поручик заботливо вопрошает:
— Юлия Андриановна! Ну как вы? Сильно утомлены? Может быть, делать переходы покороче? Позвольте предложить вам разделить со мной скромную трапезу?
Но большую часть времени я провожу с солдатами. На одном привале солдаты вспомнили моего супруга.
— Завтра падера доспеет, — заявил ефрейтор.
— Пошто падера? — спросил один из молодых солдат.
— А руки-ноги ломит. Это у меня завсегда к погоде. Енерал, милостивец наш, мне память такую оставил, век его не забуду.
— Да ну! Как это так? — заинтересовался разговорчивый солдат, недавно утверждавший, что я не из чухны, а из кержаков.
— Дело было на Змеиной горе. Тогда указ поступил — приделить солдат на горные работы, потому как работных недоставало. Вот и приделили меня на здешнюю гору.
Хоша и было приказано солдат ставить только на легкие работы, куды только нас не гоняли. Даже и в ту шахту, где чуть ни каждый день обвалы. Ох, братцы! И наша служба не мед, а тама-ка мы нагляделись! Жизнь человеческая в тех местах, считай, дешевле, чем на войне. Работные как в забой опускаются, одну шутку говорят: «Ну, чей сегодня черед ногами вперед?». И вечером, глядишь, кого-нибудь выносят. Даже песню такую сложили: