«Прозрачная маска…»

Прозрачная маска — ей нету конца: сей маски гримаса не застит лица живого, но, Боже, я вижу: оно гримасою тою же искажено.

«Из леса вышел человек…»

Из леса вышел человек. Он вышел по-людски. Лежали плеч его поверх иголки и листки. Он был непоправимо сед, непоправимо рус. И лес глядел ему вослед насмешливо, боюсь. Из леса вышел человек печальный, как ручей. В карманах, окромя прорех, ни денег, ни ключей, ни паспорта, ни адресов, ни пропуска — на кой? — он сам был замкнут на засов улыбочкой такой. Из леса вышел человек, веселый… абы как. В его котомке — смех и грех — краюха и табак, бутылка липкого вина и книжица о том, как мы из леса, старина, и снова в лес идем.

«Во глубине колодца…»

Во глубине колодца звезда теперь не тонет средь бела дня. Но вы не ушли от нас в зенит, хоть снег вас не коснется и ветер вас не тронет, и жребий вас не вынет, и тьма вас не затмит.

«Оно слетело с уст…»

Оно слетело с уст, и из первозданных вод явились слитки, сгустки первоначальных нот, и в космосе тенистом семь дней — широкоскул — пел, наполняясь смыслом, первоначальный гул.

Горацио

Но дальше не молчание, а то, что нам поведает Горацио-Вергилий, как эхо иль как попугай твердивший за Гамлетом его слова — вопросы в ответы обращая расстановкой лишь интонационных ударений, и в подражаньи чуть не перешедший границу жизни — он расскажет все неудовлетворенным: то-то эхо в потемках станет ухать, словно филин, иль попугай, изображая трель, картавить на безумный лад — ведь Гамлет так хорошо сыграл безумье лишь по той неизлечимейшей причине, что был безумен и без представленья — сам по себе — что ж станет повторять Горацио в берете виттенбергском, разумный, как термометр, в котором температура чуждая снует то вверх, то вниз?.. (Вот для чего Шекспиру пришлось пересказать нам все заранье, использовав кровавый матерьял: впрок школяру поэт не доверял дальнейшего молчания…)

«…Холодеет матрац…»

…Холодеет матрац. Всё пустыннее в думах и в дóмах. Теплые уголья глаз розовеют в бессонной золе. На том свете у нас все больше родных и знакомых — само понятие «аз» все бессвязнее здесь на земле.

«Но зато все то, что здесь…»

Но зато все то, что здесь было близко вам, станет чудом из чудес неизменным — там. Не обрушится фасад, не наскучит скит… Словно некий верный клад вечно в вас зарыт.

«Зимою близорукой…»

Зимою близорукой украдкой, впопыхах ты встретишься с подругой в искусственных мехах заснеженных задворок и углядишь тайком былого лета морок в лице ее нагом.

«Тайком закрою я глаза…»

Тайком закрою я глаза, чтоб увидать на миг черты осунувшиеся и прядь волос нагих, и трепетание ресниц, и трепетанье век… Как много позабыл я лиц на миг, потом навек.

«Блудниц ли лица иль страдалиц…»

Блудниц ли лица иль страдалиц — в былые дни, в былые дни под маской юности скрывались от нас неведомо они. Но и теперь их суть едва ли случайную мы различим, когда глядят из-под вуали своих смеющихся морщин.

«Она бесхитростно одна…»

Она бесхитростно одна, она бесхитростно одна, она бесхитростно одна в миг сокровенный тот когда, когда, когда она зажмурится и ждет.

«Предательство — род вожделенья…»

Предательство — род вожделенья мужского. Женщинам оно стыдливым — по определенью, по сути их — не суждено: хоть предадут, но тем не менье давно никто не предан тут: коль предадут, то лишь забвенью вас женщины, коль предадут.

«Удел летучей мыши…»

Удел летучей мыши: в тисках ночных округ все мечется, и свыше ей дан лишь зрячий звук. А днем средь вечной грязи в звучанья кладовой она, подобно фразе, висит вниз головой.

Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: