В этих восьми строках отрешенная от мира мудрость, тихое сердечное просветление, величавое признание, что все суета сует. В печать Пушкин «Три ключа» не отдавал. Не потому ли, что в них отразилось настроение, которым он ни с кем не хотел делиться?

К этим же годам относятся покаянные стихотворения, в которых есть какой-то библейский оттенок. Среди них незаконченный отрывок, позже озаглавленный «Воспоминания в Царском Селе». Поэт сравнивает себя с блудным сыном:

…Так отрок Библии, безумный расточитель,До капли истощив раскаянья фиал,Увидев, наконец, родимую обитель,Главой поник и зарыдал.В пылу восторгов скоротечных,В бесплодном вихре суеты,О, много расточил сокровищ я сердечныхЗа недоступные мечты…И долго я блуждал, и часто, утомленный,Раскаяньем горя, предчувствуя беды…Я думал о тебе, приют благословенный,Воображал сии сады…(1829)

За год перед тем написал он «Воспоминание», которое даже исследователи, склонные умалять автобиографическое значение стихов Пушкина, вынуждены признать за исповедь:

Когда для смертного умолкнет шумный деньИ на немые стогны градаПолупрозрачная наляжет ночи теньИ сон, дневных трудов награда,В то время для меня влачатся в тишинеЧасы томительного бденья:В бездействии ночном живей горят во мнеЗмеи сердечной угрызенья;Мечты кипят, в уме, подавленном тоской,Теснится тяжких дум избыток;Воспоминание безмолвно предо мнойСвой длинный развивает свиток;И с отвращением читая жизнь мою,Я трепещу и проклинаю,И горько жалуюсь и горько слезы лью,Но строк печальных не смываю.(19 мая 1828 г.)

Пушкин напечатал только эту первую строфу. Вторую, где еще с большей печалью говорит он об утратах, разочарованиях и заблуждениях юности, он хранил для себя, может быть, из того же целомудренного чувства, которое иногда заставляло его в стихах менять, затушевывать любовные признания:

Я вижу в праздности, в неистовых пирах,В безумстве гибельной свободы,В неволе, в бедности, в гонении, в степяхМои утраченные годы!Я слышу вновь друзей предательский привет,На играх Вакха и Киприды,И сердцу вновь наносит хладный светНеотразимые обиды…И нет отрады мне — и тихо предо мнойВстают два призрака младые,Две тени милые — два данные судьбойМне Ангела во дни былые!Но оба с крыльями и с пламенным мечом,И стерегут… и мстят мне оба. И оба говорят мне мертвым языкомО тайнах вечности и гроба…

О ком он думал? Что это, символическое видение или воспоминание о женщинах, когда-то любимых?

Точно отчаявшись разгадать смысл жизни, Пушкин написал:

Дар напрасный, дар случайный,Жизнь, зачем ты мне дана?(26 мая 1828 г.)

Этот цикл заканчивается «Стансами». Они написаны после освежительной, радостной, бодрой поездки в Эрзерум. В них новая отрешенность, почти мусульманское отрицание волевой жизни:

Брожу ли я вдоль улиц шумных,Вхожу ль во многолюдный храм,Сижу ль меж юношей безумных, —Я предаюсь моим мечтам.Я говорю: промчатся годы,И сколько здесь ни видно нас,Мы все сойдем под вечны своды —И чей-нибудь уж близок час…День каждый, каждую годинуПривык я думой провождать,Грядущей смерти годовщинуМеж их стараясь угадать.

В «Стансах» нет ни возмущения, ни бунта, ни укора. Спокойное признание хрупкости нашей жизни разрешается примирительным аккордом:

И пусть у гробового входаМладая будет жизнь играть,И равнодушная природаКрасою вечною сиять.

Под «Стансами» стоит пометка – 1829 г. 26 декабря, 3 ч. 5. Так подробно Пушкин датировал стихи, которым почему-либо придавал особое значение. Так пометил он каждую главу «Полтавы».

Пушкин писал по поводу потерявшихся записок Байрона:

«И слава Богу, что потерялись. Толпе не к чему знать слабости гения, не к чему радоваться тому, что он может быть так же ничтожен, как и она. Врете, подлецы! Он и мал, и мерзок не так, как вы, иначе».

Эту инакость, эту обособленность свою от толпы он стал особенно определенно чувствовать, вернувшись из ссылки. Яснее ощутил, что поэт не только избранник, но и слуга, жертва своего дара. После нескольких месяцев жизни в Москве, жизни, полной успехов и утех, Пушкин, «почуяв рифмы», сбежал в Михайловское и там написал:

Пока не требует поэтаК священной жертве Аполлон,В заботах суетного светаОн малодушно погружен;Mолчит его святая лира,Душа вкушает хладный сон,И меж детей ничтожных мира,Быть может, всех ничтожней он.Но лишь божественный глаголДо слуха чуткого коснется,Душа поэта встрепенется,Как пробудившийся орел.Тоскует он в забавах мира,Людской чуждается молвы,К ногам народного кумираНе клонит гордой головы;Бежит он, дикий и суровый,И звуков и смятенья полн,На берега пустынных волн,В широкошумные дубровы…(15 августа 1827 г.)

«Пророк» (1826), «Поэт», «Чернь» (1828), и «Поэту» (1830) составляют особый цикл, где с Пушкинской точностью очерчена сущность вдохновения, дан кодекс эстетики, ясный, живой, несравненно более убедительный, чем длинные трактаты по искусству.

Пророк в поисках Бога бежит в пустыню. В противоположность ему поэт, как будто ничего не ищет, поддается мелким соблазнам жизни. И вдруг, как удар молнии, налетает священный момент преображения, чуда, и поэт переживает то же, что и пророк, родственный трепет охватывает этих избранников святого духа. От прикосновения ангельской десницы глаза пустынника открываются, «как у испуганной орлицы». И поэт, как «пробудившийся орел». Его трепет, его смятение родственны священному ужасу пророка.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: