— Слава Иисусу Христу.

— Во веки веков. — Но, гляжу я, какой-то он чудной. Вроде бы улыбается, а у самого глаза как у лисы, ну сейчас покажет клыки.

— Куру едите, — говорит. — Хорошо вам.

— Чего ж, стол есть, я и зарезала, — объясняет мать.

— Знаю, что есть. Потому и пришел. — И начинает как ни в чем не бывало осматривать стол сверху, снизу, с боков, там стукнет, тут ножку дернет, не шатается ли, похлопывает, точно лошадь по заду, и наконец: стол-то его.

— А метрика у тебя есть? — спрашиваю я.

— Какая метрика?

— Ну, что твой он.

— Да я ж вижу. На моем поле лежал.

— Где на твоем, дуростель?! На господском лежал!

— На господском, когда оно господское было. Потому я и не брал. А теперь, после раздела, поле мое, выходит, и стол мой.

— Хрен тебе! Какой у вас перед фронтом был стол? Забыл? Из досок сбитый, не оструганный. Вечно вы себе занозы загоняли под ногти. С обвязанными пальцами ходили, люди смеялись, ежевику, что ль, собирали? А это господский стол, и забудь про него! Вас сколько в хате? Ты, баба твоя, семеро ребятишек, дед. Ровно столько, сколько у тебя пальцев на руках. А за этот стол, знаешь сколько садилось? Столько, сколько апостолов на тайной вечере. Тебе и не сосчитать. А пожаловал бы тринадцатый, тоже бы место нашлось. Так какой же это твой стол, голытьба чертова?! Гляди, еще остались следы, где накапал воск. Ели, стало быть, и свечи жгли. А у тебя и на керосин не хватало никогда. Сидели в потемках, только зенки сверкали, как у волков. Ты небось жур[7] да картошку на таком столе собираешься есть. А они ели каплунов. Знаешь, что такое каплун? Петух без яиц. А ели, так только ножи, вилки о тарелки звенели, как колокольчики при выносе святых даров. А вы чавкаете — на дороге слыхать. И на шею они себе платочки повязывали. А чего от них осталось? Разве что этот стол. И то еле собрал, раскидала его война.

И надо же было судьбе захотеть, чтоб, когда проложили новую дорогу, первым в деревне автомобиль задавил Матею. Он с одной стороны на другую переходил, потому что вспомнил, баба велела соли купить, а магазин был не по их стороне. И не только соли не купил, а еще получилось, что сам виноват. В своей деревне — и виноват. За солью шел — и виноват. Пожил еще немного. Оттащили его в сторонку. Вся деревня сбежалась. Пошел и я, хотя с тех пор, все эти годы, не могли мы тот стол друг дружке забыть.

— Прощаю я тебе тот стол, — прошептал он, когда меня увидел. — Твой, мой. Все за одним будем сидеть.

Я речь сказал на его похоронах. И даже вспомнил про стол, не плачь, жена, не плачьте, дети, Винцентий теперь у господа бога за столом сидит.

А вскоре после Матеи задавило Потейку. В костел она шла к поздней обедне, и тоже надо было ей дорогу перейти, потому что костел был на другой стороне. Но она страсть как этих автомобилей боялась и ждала, пока дорога станет пустой. А совсем пустой ей уже никогда не бывать. Ждала Потейка, ждала и вдруг слышит, звонят к выносу святых даров. Сорвалась с места и дрып, дрып, а машина еще далеко была. И не посмотри Потейка вбок, перешла бы, потому что идти-то осталось два шага. Но как она увидела, что автомобиль подъезжает, так с перепугу и выпустила палку из руки. Одни говорили — нагнулась за палкой, другие — на колени опустилась, чтобы не убивал. А он убил.

Потом у Кацперского в хате печь треснула от этих машин. Другое дело, что теперь у него дорога под самой стеной проходит. Они едят, а у них, когда проезжает машина, ложки в руках дрожат. Густое варево еще можно с грехом пополам донести до рта, но жидкое наполовину расплескается. Кацперский говорит, что уж и стоя пробовал есть, и прямо из тарелки хлебал, и в сад выходил с тарелкой. Только и наестся, когда жена ему в поле принесет обед.

Потом задавили собаку Баранского. Потом телку Валишины. А однажды в воскресенье мою курицу. Погнал я утром лошадь на реку поить. На небе ни облачка, река сверкает, тепло, свежо, пташки поют, кто б мог подумать, что случится беда. Коров покормил, свиней. Лошади сена подкинул, собаке вынес миску, кошке молока в блюдце налил. Решил побриться. Половину щетины сбрил, влетает Михалина:

— Господи! Шимек! Куру твою переехали!

Я выскочил на дорогу, одна щека намыленная, в руке бритва, рубаха поверх штанов. Вижу, на дороге кучка людей стоит, а посередке моя задавленная курица. Трепыхалась еще. Беру я ее, подымаю за ноги. Твоя? — спрашивают меня. Как же, моя. Что я, курицу свою не признаю? И чего стоит для такого автомобиля жизнь?

— Который это? — спрашиваю, не потому, что мне хотелось узнать, а только как же про свою курицу — и ничего не сказать?

— Уехал давно, — говорит кто-то.

— Зеленый такой, — добавляет другой.

— Не зеленый, а синий.

— Что у меня глаз нету? Зеленый! — начинается спор.

Что было делать? Отнес курицу в хату, пришлось съесть.

Нету теперь в нашей деревне покоя. Без конца машины, машины, машины. Будто для одних машин проложили дорогу, а про людей забыли. Или одни уже машины на свете живут? Может, настанет время, что не будет людей, а только автомобили? Ну и пусть тогда, окаянные, убивают друг дружку. Пускай войны ведут, пострашнее людских. Друг друга ненавидят пускай, проклинают, жрут. Авось явится какой-нибудь автомобильный бог, который разгневается и затопит все. А кого оставит, тому придется снова на своих ногах ходить. Явился же бог-человек людям.

Сейчас кто на своих ногах ходит, автомобилям этим только помеха — и на дороге, и вообще на белом свете. Даже если по самому краю идешь, кажется: что ни машина, то через тебя. Шагаешь, а у самого душа в пятках. Не потому, что боишься смерти. Только что это за смерть — от машины? И добрым словом никто не помянет. А, это тот, перееханный. Да это разве то же самое, что помер? Есть хоть загробная жизнь после такой смерти? А они еще гудят, пальцем по лбу стучат, руками размахивают за стеклом, а иной и стекло не поленится опустить и обложит тебя последними словами. Будто ты худший из худших, оттого что пешком идешь. Ничего уже ноги человеческие не значат. А в прежние времена целые армии пешком на войну шли. И побеждали. И говорили тогда, что лучше пехоты ничего нет. Или, к примеру, после дождя вода на дороге стоит, так тебя каждый второй еще и нарочно окатит. И потом смеется за стеклом, гад. С бабой едет, так и баба смеется. С мальцами — так и мальцам потеха.

Эх, попадись такой сукин сын в мои руки — я б автомобиль этот как сноп схватил и зашвырнул с дороги в поле. Но разве хоть один остановится? Они только на бегу сильные. А куда торопятся? Небо надо всеми одинаковое, а от своей судьбы и на машине не удерешь.

Не знаешь уж, как и ходить. Вроде бы по левой стороне, говорят. Но в случае чего только и будет проку, что не спиной встретишь смерть, а лицом. Они-то тебя могут увидеть, а могут и не увидеть, кому какая придет охота. Автомобильные фары не глаза. И маши, как дурак, фонариком перед каждой машиной, упрашивай, чтоб не убивала. Вот до чего низко ты пал, человек.

И подумать только, в молодые годы по той же самой дороге с гулянки домой возвращаться случалось целую ночь. Петухи раз, другой, третий пропоют. Голодные коровы начинают мычать в хлевах. У колодцев ведра позвякивают. А ты все возвращаешься. Иной раз до бела света. До утра. Да и куда было спешить? В голове еще все отплясывает, музыка гремит, вот ты и притопнешь по дороге, как по дощатому полу пожарного сарая, и запоешь, что в башку взбредет. «Камень на камень, на камень камень!» И дорога словечка не скажет, не посетует, что ты ее разбудил. И подгонять тебя не посмеет. Шаг в шаг идет под твоими подошвами, с тобою вместе, как верный пес. Ты остановишься, и она остановится. В ту, в другую и в неведомо какую сторону свернешь и даже обратно на гулянку воротишься — и она с тобой. От края до края была твоя. Как девчонка под тобой на сене или под периной.

Ночь могла быть черная, хоть выколи глаз, а ты пьян как свинья. Могло и так быть: то небо у тебя над головой, то земля, а то совсем ничего, даже бога нет — разве ж бог станет над пьяным бдеть? А дорога тебя в обиду не даст. Хоть бы земля, как жеребец, под тобой взбрыкивала и со спины норовила сбросить. Раз дерево поддержит, другой раз — распятие или столб. А нет — упадешь, полежишь, встанешь и дальше пойдешь. Не на ногах, так на карачках. А бывало, и не вставал. И уж тогда пташки в придорожных акациях, точно ангельские хоры, будили тебя поутру. А если ты не знал, куда забрел, дорога сама, как твой ангел-хранитель, приводила тебя домой. На худой конец Шмуль, который спозаранку бидоны с молоком в город возил, подберет и отвезет в хату. Но Шмуль, как и акации, был частью этой дороги.

вернуться

7

Суп на мучной закваске.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: