С возрастом я вообще стал относиться к шуму иначе. Когда-то меня влекли шумы всякие, я терпеть не мог тишины вокруг себя и, как пчела к клумбе, стремился к любому источнику шума, возникающему в окрестности. Время перевоспитало мой слух, но не перевоспитало меня - я начал вдумчивее интересоваться тем, в честь чего шумят, о чем громы эти, откуда они происходят. Скорее, это было следствием разборчивости, вырабатывающейся с возрастом, чем принципиально изменившегося отношения к миру. Все-таки я городской человек, и мне лучше всего удается размышлять в привычном с детства окружении; хорошо научившись различать смысл и источник каждого шума, я к безмолвию так и не приспособился, благо его почти не бывало вокруг меня.

Гремели трамваи под окнами больницы, где я когда-то работал; кричали больные - за многие годы я так и не привык к этому, когда человек кричит от боли; грохотали металлургические заводы, которые случилось посетить, и ревели самолеты, на которых столько довелось полетать; урчали, стрекотали, бушевали ораторы на собраниях самых различных рангов. Я родился из шума, как некая древняя богиня из морской пены, и стараюсь верить ушам своим не меньше, чем верю глазам.

...Германия моего детства была враждебна и шумела ритмично. Я узнавал по голосам ее самолеты; запоминал марши, потому что самой типичной немецкой музыкой казалось мне нечто громкое и ритмичное, под что ходят в ногу. Через много лет я даже удивился, узнав, что Гитлер обожал музыку Вагнера - такую непростую и не пригодную для исполнения перед солдатским строем. Нет, должно быть, все-таки ему нравились патриотические сюжеты германских классических опер о Нибелунгах, а не музыка; не может быть - чтобы музыка. Впрочем, недавно обнаружили, что под номером 47 в списке почетных граждан западногерманской столицы Бонн числится Адольф Гитлер. А еще недавно я видел кино, где старые пленки смонтированы так, что выходило: фюрер был неплохой человек (как сказано в пьесе Евгения Шварца: «дракоша был хороший»). Шум и музыка смешиваются; репутации маленьких ефрейторов прикасаются к судьбам великих музыкантов и серьезных столиц, осложняют отношения между народами, чьей малой капли крови оные ефрейторы не стоят.

У всех в современности и в истории собственные места.

В Нюрнберге очень интересно выступил американский священник Джон Берриган. Он рассказал, как, наслушавшись о религиозности своего президента, патрулировал в Вашингтоне президентскую церковь на 16-й улице, но так и не смог застать в ней господина руководителя своей страны. «Вообще-то, - сказал Берриган, - надо, чтобы духовный уровень каждого, его умение прислушиваться к своей совести и к своему народу, уровень ответственности были ясны для всех. Президент Рейган, к примеру, рассуждает о ракетах, но ведь он находится не на том мыслительном уровне, когда человек отдает себе отчет в том, что такое ядерная боеголовка. Возлагать на него ответственность за „першинги“ - все равно что раздать курам ружья и считать после этого, что в курятнике навсегда воцарился порядок. Германия знает, что такое исторически безответственный лидер...»

Мы все время возвращаемся в глубины здешней истории - да и не такие уж это глубины, если даже я помню...

В зале засмеялись словам Берригана, а затем настала пауза, и снова появился паренек с флейтой и пошел со сцены в зал, между столами и креслами. Вокруг музыки воцарялась тишина, слова окутывались значительностью; паренек играл, ни на кого не глядя, будто знаменитый крысолов из немецкой сказки, тот самый крысолов, что увел некогда всех грызунов из разрушаемого города.

Я видел факиров: как игрой на дудочке сковывали они ядовитейших кобр и змеи покачивались, скованные музыкой, но это так, к слову.

Постоянно возвращаюсь к музыке, потому что видел в ФРГ подряд несколько концертов, посвященных борьбе за мир; об одном из них я расскажу, это чуть позже, а пока, раз уж я нахожусь именно в этой, а не в другой стране, раздумываю: как же это получилось, что здесь одновременно жили Эйнштейн, Гитлер, Брехт, и так судьба устроила, что каждый из этих людей смог реализовать себя в полной мере? Или это не судьба устроила?

Сколько всего здесь происходило! Я полон почтения: понимаю, как высоко должен подняться гений народа, чтобы достичь таких высот, как германский гений. И в то же время не могу забыть ни одного погибшего на войне; ни одного ребенка, сгоревшего в заколоченном карателями доме; себя простить не могу, своей детской муки и своего детского голода. Но сегодня живем рядом и учимся жить совершенно по-новому - в непростом соседстве, где попытки использовать сегодняшнюю Западную Германию против нас, советских, невольно взбалтывают такие глубины памяти, к которым и прикасаться-то надо в огнеупорных перчатках...

Когда у меня в горле застревают слова, я думаю и говорю о музыке.

Когда погиб генерал Ватутин, под чьим командованием Красная Армия освободила Киев от фашистов, в только что вдохнувшем свободы городе мы пошли в Колонный зал, где лежал погибший Ватутин. Вместе с нами плакали Бетховен и Моцарт, чью музыку играли в зале; плакал Шопен, его Варшава была еще окутана гитлеровской ночью. На каком языке плакали Бетховен и Моцарт? Конечно же это был язык Гёте, а не каркающая речь приказов оккупационных властей. Это была та самая минута ясности, которая поразила в свое время Йоганнеса Бехера: он записал в годы войны, как на поле боя нашли убитого советского бойца - в полевой сумке погибшего лежал томик великого немецкого поэта Гельдерлина, боец переводил его, когда оставалось свободное время от перестрелок с гитлеровцами.

«Гитлеры приходят и уходят...» Жаль все-таки, что приходят...

Чем больше я думаю о своих недавних встречах с ФРГ, тем больше радуюсь, что слова виднейшего западноевропейского политика, сказанные несколько десятилетий назад, не подтверждаются моим опытом. Политик говорил, что немцы относительно других народов бывают только в двух ситуациях: они либо у ваших ног, либо у вашей глотки.

Мне было хорошо от сознания того, что немцы - вровень со мной. Согласные или несогласные, погруженные в проблемы своего западногерманского капитализма, они спорили о том же, что волнует меня, и память их болела зачастую той же болью, что и моя собственная. Не все подлежало упрощению, но пониманию подлежало многое. Вдруг вспомнилось, как в самом конце нюрнбергской дискуссии подошел ко мне немец, протянул руку и, не дожидаясь рукопожатия, заговорил, слушая себя самого: «Боже мой, я ведь не знал даже, что вы осуждаете взрыв атомной бомбы над Хиросимой! Сколько же я не знал о вас! Прошлая война во многом тоже развилась из ненависти и нашего незнания. Из незнания и ненависти...» Покачал головой и ушел, прежде чем я ответил.

...В Гамбурге, когда на двадцатитысячном митинге-концерте приближался мой выход для выступления и я еще продолжал сомневаться, стоит ли мне появляться на сцене «Санкт-Паули» среди эстрадных звезд, переводчица моя Юта, коммунистка, добрая и внимательная душа, сказала со всей убедительностью, на которую была способна: «Вы обязаны выйти. Вы обязаны выйти на сцену и говорить о мире, потому что здесь не знают, что русский, украинский, любой из языков советских народов может быть языком мира. Их отучивали от этого в течение нескольких поколений...» Она написала мне на бумажке «Эс лебен дер фриден!» - «Да здравствует мир!» - и попросила эту единственную фразу произнести по-немецки. Во время выступления моего хлестал дождь, но когда я сегодня, дома, достаю ту бумажку с расплывшимися от воды буквами, написанными зеленой ручкой: «Эс лебен дер фриден!» - на душе светлеет...

Стоп. Я, наверное, не буду больше разделять города своих недавних странствий, тем более что Гамбург в начале осени и Нюрнберг в начале весны одного года слитны во мне. Рассказывая об одном, я и так постоянно возвращаюсь к другому, тем более что упомянутый уже гамбургский осенний концерт - даже несколько концертов на шестьдесят тысяч зрителей и две сотни участников из сорока стран - был причастен к тем же раздумьям и тем же заботам, что и запомнившиеся мне дискуссии в Нюрнберге.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: