– С Богом!

Тогда-то с публикой и произошел тот удивительный феномен, который так красочно описал Михаил. Затем все смешалось в радостной суматохе, снова толпа хлынула на сцену, какая-то изысканно одетая дама перевязала мне рану на руке тонким, как паутинка, носовым платком – я порезалась о драгоценные каменья, которыми был расшит кафтан Нижинского. Дягилев прокладывал себе дорогу через толпу взывая:

– Где она? Я должен ее обнять.

С этого дня он стал называть нас с Нижинским своими детьми. Кто-то спросил Нижинского, трудно ли парить в воздухе во время прыжка; он сначала не понял вопроса, затем чрезвычайно вежливо ответил: «Нет, нет, совсем не трудно. Нужно только подняться в воздух и немного задержаться».

Утро следующего дня было жарким и прекрасным, как, впрочем, и все дни нашего пребывания в Париже. Я не помню ни облачка на небе. Июнь словно околдовал весь город, его красновато-золотистый отблеск, окрасивший всю атмосферу, проник и в наши сердца. Подобно тонкому аромату духов, пропитавшему одежду, он проник даже в темные коридоры «Шатле».

Утром Онегин принес мне газеты. Он уселся рядом, пока я пила кофе, но разделить со мной завтрак отказался. На мне был палантин, служивший мне и накидкой для выездов, и халатом, и, как всегда, заштопанные чулки. Обе эти детали запечатлелись в памяти благодаря насмешкам Онегина. Этим утром я узнала о себе совершенно изумительные вещи, в частности, что стала «La Karsavina». (Употребление определенного артикля перед именем собственным означает восторженное отношение к художнику.) Во мне возникло странное чувство изумления, словно ощутила присутствие своего двойника. Наверное, я была немного тщеславной; я всегда в глубине души желала выглядеть «роковой женщиной». Видимо, поэтому из всех остроумных и приятных слов, написанных в мой адрес, я высоко оценила банальный мадригал:

Ses yeux adamantins et son sourire d'une douceur cruelle. (Ее алмазные Глаза и улыбка, полная жестокой нежности)

Мой ворчливый друг не принял полностью подобное описание, по его мнению, жестокая улыбка была всего лишь самодовольной ухмылкой на довольно приятной «мордочке». Что же касается моих алмазных глаз, он одобрил это сравнение и с тех пор стал называть меня «Алмазом». Он вел дневник и однажды показал мне следующую запись: «Алмаз у меня в гостях. Она сказала, что голодна, и я сварил ей чашку шоколада».

Самое трудное время осталось позади. Балеты чередовались с операми. Пел Шаляпин. Даже в Петербурге нечасто можно было испытать такое наслаждение, так как он выступал в основном в Москве. Естественно, я не хотела упустить подобную возможность и часто приходила послушать его, если удавалось, протискивалась в ложу осветителя или же стояла за кулисами. Для меня не имели значения неудобства, мое восхищение перед божественным актером переходило в исступленный восторг.

Не только я была охвачена этим очарованием, не имевшим границ. Мне эта жизнь казалась новой, полной неизъяснимого аромата; мое счастье не имели предела. Испытание, которого я так страшилась, закончилось, Париж полюбил меня, теперь он баловал меня, льстил мне. «Все мы живем в волшебных рощах Армиды. Сам воздух, окружающий Русский сезон, пьянит» – так Дягилев характеризовал те дни. По утрам я делала экзерсис на пустой сцене, а он, подобно метеору, пролетал мимо, казалось, он никогда не останавливался – внезапно появлялся и так же внезапно исчезал посреди фразы. Только ограниченные человеческие возможности мешали ему стать вездесущим. Именно неукротимая воля Дягилева привела в движение все винтики и колесики громоздкой и неуклюжей машины его сезона. Трудно найти более верное, чем дягилевское, определение атмосферы, окутывающей Русский сезон и его зрителей, – легкое веселое опьянение. Каждый вечер происходило нечто, похожее на чудо: сцена и зрительный зал дышали единым дыханием, охваченные общим чувством.

Самой важной чертой творчества Бенуа было то, что он не просто воспроизводил данную эпоху, он расцвечивал ее, наделял таинственной, сверхъестественной властью над нашим воображением. Видеть его постановки, принимать в них участие – все равно что жить чужой забытой жизнью. Неудивительно, что Дягилев выбрал сравнение именно с Армидой, чтобы описать то состояние, в котором мы все пребывали в те дни. Фантасмагория сцены вмешивалась в жизнь, окрашивая ее волшебными красками. Подлинность русского искусства была столь глубока, что даже мы сами едва ли были способны осознать ее сполна, но именно она больше всего привлекала французов, даже больше, чем наше интуитивное понимание стиля; их похвалы в адрес «Армиды» отличались некоторой сдержанностью, словно французы порицали нас за вторжение в их культуру. Париж был покорен варварской красотой исступленных движений, щемящей тоской бескрайних степей, наивной непосредственностью русских, преувеличенной роскошью Востока. «Искусство танца в нашей стране пребывает в состоянии полнейшего упадка, – писал Марсель Прево. – Une sorte de convention de laisser aller s'est etablie entre'les artistes et Ie public. Des pretresses sans foi accomplissent au petit bonheur des rites perimes devant des fideles sceptiques et distraits». («Между публикой и артистами установилось нечто вроде соглашения о взаимной небрежности: лишенные веры жрицы кое-как, на скорую руку, выполняют устаревшие обряды перед взорами своих скептически настроенных и рассеянных прихожан»)

Русский сезон, словно порыв свежего ветра, пронесся над французской сценой с ее устаревшей условностью. «La danse nous revient du nord», («Танец вернулся к нам с севера») – заявлял другой критик.

Я иногда спрашиваю себя, гордился ли собой Дягилев в свои счастливые часы – ведь ему удалось объединить целое созвездие талантов – сам Шаляпин, Бенуа (мэтр), Бакст (Ie bateau de la saison russe), (Корабль Русского сезона) имя которого было у всех на устах, его чопорность денди, пунктуальность и неизменное добродушие резко контрастировали с яростным хаосом наших репетиций. Фокин кричал до хрипоты, рвал на себе волосы и творил чудеса. Павлова мимолетным видением мелькнула среди нас и уехала, выступив в паре спектаклей; муза Парнаса – так назвал ее Жан Луи Водуайе. Наиболее виртуозная из всех современных балерин Гельцер тоже была среди нас, ею восхищались почитатели академического искусства. Дух экзотики нашел свое наивысшее воплощение в Иде Рубинштейн и в ее незабываемой Клеопатре. Перечисление может показаться скучным; и все же я должна добавить еще имя Нижинский – целые тома книг не могут сказать больше, чем одно это имя. Была какая-то забавная нежность в том, как французы произносили фамилии Федорова, Фокина, Шоллар; сама интонация, казалось, выражала восхищение.

Наш парижский сезон закончился празднеством под открытым небом, устроенным в нашу честь мадам Морис Эфрюсси. Перед отъездом из Парижа я всего лишь раз увидела Дягилева, но он ни словом не обмолвился о своих планах. Мне в голову тогда еще не приходили мысли о нашем будущем, о долгом и тесном сотрудничестве, и все же этот первый сезон скрепил нашу совместную работу. Значительно позже, когда предвоенные годы отошли в далекое прошлое, мы любили возвращаться в памяти к маленьким происшествиям того времени. Дягилев мастерски рассказывал случай, который назвал манифестацией vertu farouche (Неприступная добродетель) Таты. В какой ресторан повел меня в тот вечер поужинать Дягилев, не помню, все они казались мне настолько шикарными, что приводили меня в замешательство. Нам предстояло встретиться с одним влиятельным режиссером, поставлявшим смешные материалы для парижских анекдотов, клоуном, но в то же время человеком, обладающим глубокой проницательностью в делах сцены. До сих пор не могу понять, за кого он меня принимал. То, как он разговаривал со мной за столом, показалось бы мне совершенно невероятным, если бы не его фиглярство, заставившее меня считать, будто его реплики не имеют личного характера. Остроумные реплики Дягилева переключали его в другое русло. Инцидент произошел, когда мы вставали из-за стола. Дягилев так потом описывал этот момент: «Можете себе представить мой ужас, когда Г. ущипнул Тату и она с пронзительным криком плюхнулась на стул. Она отказывалась вставать до тех пор, пока я не убедил ее принять мою руку. О том, что происходило потом, может поведать Нувель. Ему пришлось возить ее по улицам до тех пор, пока кризис не отступил. Он проехал много миль, прежде чем ему удалось убедить ее в том, что ее добродетель осталась незапятнанной».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: