Прием, оказанный мне после спектакля, доказал, что я добилась своего самого большого успеха. Отныне мне было позволено отказаться от всех второстепенных ролей и я заняла положение примы-балерины, за исключением официального звания и жалованья.
После «Корсара» Светлов впервые написал обо мне по-настоящему хвалебную статью, и это растопило лед между нами. Я уже не считала, что его статьи вызваны личной антипатией ко мне, и со врем-енем обрела в его лице верного друга. Он больше не упрекал меня в небрежности, поняв, что мне необходимо время, чтобы обрести собственную индивидуальность, и что все мои ошибки происходили из-за несоответствия между моими силами и тем высоким идеалом, к которому я стремилась. Но даже позже, когда он стал одним из моих панегиристов, между нами порой происходили небольшие стычки.
– Послушайте, – говорил он мне, – с какой стати в «Карнавале» вы прицепили локоны, отличающиеся по цвету от ваших волос?
Я принималась заверять его, что из зрительного зала незаметно, что накладные локоны немного светлее моих волос.
– Прошу прощения, но я-то заметил, что вы стали пегой масти.
Но подобные замечания Светлов теперь делал мне только с глазу на глаз; я вошла в круг его близких друзей, которых он собирал за своим столом. Он был по-настоящему гостеприимным человеком, и первое приглашение становилось постоянным. Во время ужина он ненавязчиво расхаживал взад и вперед по комнате, пока мы, не успевшие как следует пообедать, отдавали должное его великолепным блюдам и отдыхали после напряжения вечернего спектакля. Светлов обладал коллекцией редких гравюр танцовщиц и несколькими реликвиями: туфелька Тальони, ее бронзовая статуэтка в «Сильфиде», испанский гребень Фанни Эльслер… Его благоговение перед прошлым, глубокое знание балета и любовь к традициям не мешали ему проявлять широту кругозора; Светлов восхищался Петипа и верил в Фокина. Он поддерживал новаторство в балете и решительно защищал все новое от нападок враждебно настроенных критиков.
Часть третья
ЕВРОПАГлава 19
Балет в Париже. – Онегин. – Дягилев. – Первое представление дягилевского балета. – Созвездие талантов. – «La Karsavina». – Спектакль на открытом воздухе. – Маринелли
Лето 1909 года стало свидетелем нашествия русского искусства на Европу, точнее говоря, на Западную Европу. Любой русский, когда говорит о странах, расположенных к западу от нашей границы, называет их «Европой», инстинктивно отделяя себя от них. Очень мало было известно о нас за пределами нашей страны. Отдельных, наиболее талантливых представителей нашей нации тепло принимали за границей, но в целом наша обширная страна для типичного западного обывателя по-прежнему оставалась землей варваров. Россия, грубая и изысканная, примитивная и утонченная, страна великих познаний и ужасающего невежества; Россия огромных масштабов, неудивительно, что Европа даже не пытается понять тебя, если даже для своих собственных детей ты остаешься загадкой. Возможно, что о наиболее ярком проявлении этой сложной и полной жизни души (la saveur apre qui est L'ame slave, цитируя изречение из забытого оригинала, терпкий привкус, который есть славянская душа) о русском искусстве, едва ли что-либо было известно за пределами родной страны. За год до этого Дягилев организовал в Париже выставку картин «Мира искусства» и несколько представлений «Бориса Годунова». Теперь он набирал балетную и оперную труппы, отважившись устроить целый Русский сезон в Париже. Естественно, его намерения широко обсуждались в наших кругах. И прежде бывали случаи, когда небольшая труппа, возглавляемая звездой, отправлялась на гастроли за границу. Эти небольшие антрепризы носили чисто коммерческий характер. Но никогда еще не замышлялось ничего столь амбициозного; и хотя Театральная улица и Мариинский театр гудели от возбуждения, никто и помыслить не мог о том, что нам суждено вскоре внести столь значительный вклад в европейское искусство.
И я не догадывалась о тех значительных переменах, которые произойдут в моей жизни, когда однажды днем сидела в своей маленькой гостиной и ждала Дягилева. Я уже жила отдельно от родителей. «Красный плюш, словно в провинциальной гостинице», – подумала я, разглядывая свою мебель. Только статуэтка из дрезденского фарфора, первая безделушка, приобретенная мною, казалось, была единственным предметом, отражавшим мой вкус. Я переставила ее с этажерки на пианино, на прежнем месте она выглядела все же лучше, хотя была не так заметна. Я поставила ее на место. Шесть часов, Дягилев должен был приехать в пять. Мое волнение нарастало, но не потому, что нам предстояло обсудить его предложение, эмоции иного рода заставляли меня стыдиться красного плюша и беспокоиться о том, что эстет Дягилев может подумать обо мне.
Я познакомилась с Дягилевым три года назад. Мы оказались рядом за праздничным ужином, который давали у Кюба в вечер бенефиса Матильды. Хотя по моей хронологии наша первая встреча произошла значительно раньше. В свои пятнадцать лет я была чрезвычайно романтичной особой. Во время репетиции «Щелкунчика» объявили перерыв. Большинство актеров ушли в свои артистические уборные, чтобы перекусить. Партер, обычно полный приглушенного шепота, был практически пуст, только некоторые из нас, учеников, сидели в ложе. Ни один режиссер не смог бы придумать более эффектного выхода: молодой человек появляется в минуту ожидания и садится в середину ряда. Театр словно захвачен врасплох, занавес поднят, сцена пуста, свет притушен – в такие моменты в жизни театра ощущается какое-то странное мучительное ожидание. Его легкая призрачность затрагивала наше самое уязвимое место, вызывала приступ неизлечимой сентиментальности – профессиональное заболевание тех, кто вырос в атмосфере искусственных чувств театральных подмостков. Я видела, как он пристально осматривает сцену. Разочарование или скука? Непонятно, что привело его сюда, ведь на сцене ничего не происходило. Почему он внезапно встал? Он прошел под нашей ложей, и я увидела моложавое лицо неопределенного возраста – свежий цвет лица, дерзкие маленькие усики, странно опускающиеся уголки глаз, une belle de-sinvolture (Поразительная развязность), седую прядь, пробивающуюся в его черных волосах – метка Агасфера или гения? В то время Дягилев был чиновником особых поручений при директоре, князе Волконском.
Я даже не знала тогда его имени. И все же в последующие годы каждое новое проявление его неординарной личности вызывало в моей памяти тот момент, словно в те несколько минут, исполненных драматической напряженности, я почувствовала себя вовлеченной в ауру гения.
На том вечере у Кюба, когда мы впервые встретились лицом к лицу, я призналась ему в своем детском увлечении. Я не ожидала, что моему «разочарованному герою» доставит такое удовольствие это запоздалое признание в любви.
Затем на несколько лет я потеряла Дягилева из виду. А теперь он должен был прийти, чтобы подкрепить свое предложение формальным визитом. Я тогда еще не знала о полнейшем отсутствии у него пунктуальности, поразительном даже для русского. Я уже почти перестала его ждать, когда увидела, что его закрытая карета остановилась у моего подъезда. Дягилев никогда не ездил в открытом экипаже, опасаясь заразиться сапом. Докладывая о посетителе, Дуняша безбожно переврала его имя, заставив меня вспыхнуть. Дягилев объяснил, что его задержала важная встреча, на которой обсуждались важные творческие вопросы. Я впервые мельком соприкоснулась с его лихорадочной деятельностью. Создавались макеты декораций и эскизы костюмов; постановки тщательно разрабатывались в деталях «конклавами» художников и музыкантов. Сам Дягилев только что вернулся из Москвы, где ангажировал лучших и наиболее красивых танцовщиц, а также самого Шаляпина. Он рассказывал мне обо всем этом и отвечал на мои вопросы по поводу Коралли. До нас дошли слухи о ее красоте и яркой индивидуальности. «У нее действительно незабываемое лицо, хотя его черты далеки от совершенства». Коралли должна была танцевать в «Армиде».