Увидев Коробейникова, он смутился. Стал суетливо усаживать, стыдясь утлости своей резиденции, ничем не напоминавшей великолепный рабочий кабинет с электронными табло, батареей белых "кремлевских" телефонов, с пленительной полинезийской царевной у входа. Все было жалко, затерто, вымученно. Как и сам Стремжинский, который похудел и осунулся, словно после тяжелой болезни. Исчез его яростный бычий взгляд, властное колыхание сильного сытого тела, вольность движений, благосклонная ирония. Казалось, его уменьшили, обтесали, высушили. Выбили из него удерживающий стержень, и он повис, ссутулился, пугался резких движений.

– Пришли посмотреть на Меншикова в Березове? – попробовал он пошутить. Но лицо было жалким, улыбка болезненной. Он шарил по столу, желая прибрать неопрятный огрызок, заслонить нелепую папку с канцелярскими шнурками.

– Я узнал, где вы работаете, – произнес Коробейников как можно проще и искренней. – Вот и решил навестить. Мне вас не хватает. Газете вас не хватает. Нет прежней энергии, смелости, парадоксальности. Такое ощущение, что газета теряет силу.

Это признание обрадовало Стремжинского. Он оживился, едко нахохлился. Но опять сник, стал жаловаться беспомощно и тоскливо. И в этих жалобах звучало стариковское, унылое, необратимое.

– Они даже не сказали за что. Я добивался от них: "В чем моя вина? Что я сделал не так? Ухудшил газету? Проводил антипартийную линию? Низкопоклонствовал перед Западом?" Один ответ: "Решение принято на таком уровне, что бесполезно обжаловать". Я ведь просил немногого: "Объясните, за что вышвырнули? Я не собака. Работал преданно, не жалея сил. За что со мной так обошлись?.."

Он роптал на мегамашину, частью которой являлся. Взращивал ее, усовершенствовал, наращивал ее элементы, помогая этой машине исполнять предписанные функции: тонко управлять настроением общества, отвлекать от болезненных, мучающих интеллигенцию проблем, концентрировать внимание на том, что считала важным партия. В этой машине он был не винтик, не гайка, а прекрасно сконструированный дорогостоящий узел, на котором держалась важнейшая часть механизма. Этот узел, казавшийся уникальным, вынули и заменили другим. А его выкинули на свалку. Выбросили из машины, и машина его переехала. Покалеченный, он сидел перед Коробейниковым. Сам был чем-то похож на ржавый огрызок яблока.

– Этот телефон звонит один раз в день, когда начальник вызывает меня к себе. Мелкий, честолюбивый профбоссик. Приглашает меня, еще недавно фигуру номер один в газетном мире, чтобы продемонстрировать свою власть надо мной. Сует какую-нибудь идиотскую рукопись, с требованием отредактировать. Даже не предлагает сесть. Люди, которые стремились ко мне, записывались на прием, ловили взгляд, льстили в лицо, все, кому я сделал столько добра, выручал, помогал, вдруг исчезли. Будто я умер. За все эти недели только вы появились. Неужели я был важен лишь тем, что посылал в дорогие командировки, повышал в должности, подписывал премии? Ужасно чувствовать людской примитив!..

Он был человеком машины. Люди нуждались в нем, как в носителе важнейшей функции. Когда он выпал из машины, то лишился функции, и люди от него отвернулись. Электромагнит, когда по нему пропускают ток, притягивает множество железных предметов. Если ток отключить, становится обычным куском металла. Стремжинский выглядел электромагнитом, у которого отключили ток. Его обмотки были пусты. Коробейников остро чувствовал эти оборванные провода, по которым больше не вливались в Стремжинского неукротимые бодрые токи.

– Предательство друзей – вот что должен пережить человек на своем веку. Мне-то казалось, у меня много друзей в ЦК, в культуре, в прессе. Известный вам кружок Марка Солима, тайное братство единомышленников, поклявшихся на крови! Когда меня подстрелили, обращаюсь к Ардатову: "Помоги, выясни, что случилось!" Он в панике: "Некоторое время, прошу тебя, не звони мне!" Как будто тридцать седьмой год. Добиваюсь встречи с Цукатовым, ну вы помните, помощник генсека: "Выясни, заступись, поговори с главным!" Он мне: "Пойми меня правильно, сейчас не следует злоупотреблять услугами главного. Дай время, все устаканится". Звоню Привакову, у него высокие связи в КГБ. Секретарша не подзывает: "Он на приеме… У него делегация… Он в командировке…" Я-то знаю, что он в Москве. Избегает меня как прокаженного. Бобин, вхож во все кабинеты, лиса, дипломат, проныра. "Ты где-то очень наследил. Решение о тебе принималось на самом верху. Тебе лучше залечь на дно и нас не подставлять". Подлец, трус! Вот так же в тридцать седьмом обреченные метались, обращались к высоким друзьям, а у них перед носом закрывали двери. Они ждали, когда ночью на лестнице застучат сапоги. Значит, и меня арестуют?

Он жаловался, возмущался, вымаливал себе прощение в том, в чем не был виноват. Мегамашина была не жестокой, а бездушной. Механически вычеркнула его из нескольких списков, лишила дачи, пайка, личной машины, "кремлевского телефона", места в газете, должности в Комитете защиты мира. Его имя стерли в картотеке номенклатуры. Его изображение убрали из памяти. Как на золоченой разноцветной мозаике в метро "Комсомольская", с которой, по мере партийных переворотов и заговоров, убирали по очереди Сталина, Берия, Маленкова, Кагановича, Молотова, Хрущева, пока трибуна не опустела и не пришлось переделывать мозаику.

– Они убирают самых преданных и талантливых! Плодят обиженных государством людей! Оставляют одних прихлебателей, приспособленцев, карьеристов! У государства не останется преданных государственников! Тех, кто в час беды пойдет защищать государство, отдаст за него жизнь, вынесет пытки. Государство погибнет, потому что у него не останется защитников. Когда оно зашатается, его не поддержат, а побегут прочь, ухватив с собой лакомый кусок. Побегут партийцы, припомнив государству партийные чистки. Побегут военные, припомнив репрессии против Тухачевского и Блюхера. Побегут директора, припомнив "Промпартию". Побежит наша прикормленная интеллигенция, припомнив кампанию против космополитизма. Каждый кинет в государство ком грязи. Я не приду на помощь. Буду смотреть из этой задрипанной, гнусной каморки, как валятся кремлевские стены, как танки с трусливыми командирами драпают от патлатых юнцов, как последних государственников сажают в клетку и везут под улюлюканье и плевки ненавидящего народа!..

Он пророчествовал, грозил, злорадствовал. Видел недоступную Коробейникову картину разрушения государства, которое лишилось приверженцев, оскорбило преданных слуг, поплатилось крушением.

– Но они ошибаются! Они хотели меня раздавить, но я еще жив! Я воскресну! Я ценен сам по себе! Мои знания, талант, мой опыт дороже любых номенклатурных пайков и связей! Я сделаю это паршивое издательство лучшим издательством страны! Привлеку самых талантливых авторов! Ко мне придут самые блестящие современные художники! Выйду на мои заграничные связи, и нас станут читать в Европе! Это будет взлет культуры, интеллектуальной смелости, эстетической новизны! Они еще увидят, на что я способен!..

Он воспылал дерзновенной мечтой. Стал прежним Стремжинским с глазами разъяренного быка, упрямого, яростного и бесстрашного. Но потом обмяк, сник, словно из него выпустили воздух.

– Не могу… Сломали хребет… Я собака с перебитым хребтом… Кто же нас всех предает? За что нам такое?..

Сидел, сутулясь, в своей жалкой каморке, былой властелин, громовержец, у которого вырвали пылающий трезубец молний, вставили в кулак пучок соломы. По блеклому, постаревшему лицу катились слезы.

Коробейников, мучаясь, сострадая, поднялся. Вышел из комнаты.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: