– Вы можете разрисовать меня так, чтобы мама родная не узнала? – спросил Саблин по-английски.
Мужчина что-то произнес по-голландски. Щелкнул в воздухе толстыми пальцами.
– Вот черт, да ты, оказывается, круглый дурак, – сказал Саблин по-русски. Посмотрелся в зеркало, из которого глянуло его осунувшееся, побледневшее, с лихорадочными глазами лицо. – Ты можешь меня сделать другим человеком, чтобы не узнали жена и дети? – Он сказал это по-русски. Наклонился над столом, где лежали образцы татуировок и смятые листы бумаги. Взял огрызок карандаша. Нарисовал лицо – овальный контур, глаза, нос, рот, как рисуют дети. Подумал и между носом и верхней губой начертал огромные, вразлет, усы, какие носил его героический дед. – Наколи мне усы, – провел пальцами у себя под носом, изображая усы, разводя их по щекам в стороны, закрутив несуществующие кончики.
Человек понимающе кивнул. Повторил его жест, обозначив усы, сначала на своем лице, а потом, осторожными прикосновениями пальцев, над верхней губой Саблина.
– И еще. – Саблин взял карандаш, на рисунке с усами, на лбу, над переносицей, изобразил свастику. – Такой симпатичный крестик.
Человек хмыкнул, подумал. Кончиком пальца вывел на своем лбу свастику, перенеся ее на лоб Саблина. Снова что-то хмыкнул.
– Ну что, парень, работай, – сказал Саблин, снимая сырое пальто, раскручивая шарф. – Покажи, на что способен.
Хозяин заведения уложил Саблина на топчан. Зажег осветительный прибор, напоминающий операционную лампу. Застелил грудь и плечи Саблина клеенчатым фартуком, от которого пахло прелью. Подвинул ближе тумбочку на колесах, уставленную инструментами. Склонился над Саблиным, как над пациентом. Саблин видел его близкие пористые щеки с черными вылезавшими волосками. Чувствовал теплое, прелое дыхание, от которого было нельзя увернуться.
– Маэстро, работай!
– Маэстро, маэстро, – осклабился татуировщик, обнажая изъеденные черные зубы.
Ваткой со спиртом протер Саблину верхнюю губу, отчего стало холодно и приятно запахло.
Взял инструмент, напоминавший узкий шприц, с капсулой, где содержался лиловый раствор, с короткой иглой и кнопкой, которую нажал, с легким щелчком выдавил брызгу красителя.
– Маэстро, – повторил он довольно.
Операция состояла из множества коротких болезненных уколов, от которых губа вздрагивала и начинала гореть. Щелкала игла, слепила операционная лампа, клочок бороды качался у самых глаз. Саблин закрыл веки, привыкая к боли. Он чувствовал, как распухает губа, как будто в нее вживлялись жесткие пучочки волос, превращаясь в дедовские усы. И пока татуировщик создавал эти плоские черно-синие усы, Саблин вспомнил их давнишнюю дачу в Малаховке. Чудесный, из хвойных бревен, просторный дом. Красные сосны вокруг. Мама в розовом сарафане кидает в самовар звонкую сосновую шишку, проталкивает ее в жаркую глубину. Он достает из корзиночки еще одну, растопыренную, похожую на смешного ежа.
Процедура заняла чуть больше часа. Маэстро, вспотев от усердия, отложил инструмент. Протянул Саблину круглое щербатое зеркало. Из него смотрело карнавальное, с намалеванными усами, лицо. Губа стала фиолетовой от крови и синего красителя. Усы были не дедовы, а такие, какие изображают на карикатурах у баронов-усачей – длиннющие, во всю щеку, с лихими загнутыми колечками. Это не смутило Саблина, лишь мрачно развеселило.
– Ты, видно, парень, не часто встречал красных боевых командиров. Теперь посмотрим, помнишь ли немецкую оккупацию. – Он ткнул себя пальцем в лоб, нарисовал воображаемую свастику.
Маэстро хмыкнул. Отобрал зеркало. Снова взялся за шприц.
Саблин чувствовал над бровями холодный ожог спирта и частые больные уколы, создававшие над переносицей свастику. По мере того как возникал на лбу крутящийся крест, это вращение проникало сквозь кожу и кость, вторгалось в мозг, словно в полушария окунули крутящийся миксер и он с жужжанием перемешивал студенистое вещество, сбивал коктейль из млечной и розовой жижи.
В черепе жужжало, хлюпало, пузырилось. Возникло лицо отца Льва с возбужденными выпученными глазами. Его сменил художник Кок с золотым хохолком и тощей петушиной шеей. Коробейников беззвучно шевелил губами, произнося неслышную фразу. Его жена Валентина, с округлившимися испуганными глазами, похожая на куропатку. Марк Солим с окровавленным лицом, лежащий у ледяного водостока.
Лица возникали, кружились, смешивались в неразличимый кисель. Воронка в голове углублялась, проваливалась сквозь мозг, и в открывшейся дыре, в черной бездне, среди беспредельного мрака, медленно вращалась гигантская свастика, составленная из звезд и светил. Словно в бесконечном Космосе шло непрерывное факельное шествие.
Саблин очнулся. Уколы в лоб прекратились. Душистая примочка смягчила жжение. Из круглого зеркала смотрело на него неузнаваемое лицо с усами циркача, с черно-розовой, отштампованной на лбу эмблемой.
– Крусефикс, – довольный своей работой, произнес маэстро.
Саблин поднялся, поправил одежду. Извлек толстую кипу голландских денег. Протянул мастеру, предлагая взять, сколько нужно. Тот ловко, движениями фокусника, снял несколько крупных купюр. Подумал и взял еще одну.
Саблин надел пальто, замотал шарф. Вышел на улицу, где было темно, блестели пролетающие огни, туманно горели фонари. Дергалась и трепетала красная реклама "Мартини".
Он двигался по улочке, в ледяном сквозняке, и ему казалось, что на лице горит раскаленная маска, делающая его неузнаваемым. В темных фасадах, на первых этажах низкорослых домов уютно горели окна, высокие, как витрины. Освещенные химически-красным, едко-фиолетовым, нежно-золотистым светом, в витринах сидели женщины. Вначале Саблину показалось, что это манекены. Разрумяненные, полуобнаженные, в шапочках и пелеринках, они держали на голых коленях вязанье и спицы, или цветастый журнал, или просто выглядывали из своих освещенных витринок. Но по мере того как он проходил мимо, они улыбались, поворачивали головы, шевелили пышными бедрами, кивком, слабым движением руки манили к себе.
Он понял, что забрел в квартал "красных фонарей". Ухмыляясь, топорща нарисованные усы, морща лоб с шевелящейся свастикой, он остановился перед крупной толстухой с голыми икрами, с туфельками на босу ногу, покусившись на ее малиновый махровый халат, приоткрытую толстую грудь. Толстуха улыбнулась накрашенными губами, жеманно повела плечом, приглашая войти. Он сунулся в дверцу, покидая мокрую тьму. Оказался в теплой, пахнущей ванилином комнатке, где навстречу поднялась круглобокая хозяйка. Привычным движением, не глядя, коснулась занавески, и на окно упала тяжелая гардина. Таким же наметанным жестом коснулась пуговицы на халате, и он соскользнул, она подхватила, кинула малиновый ком на стул. Осталась в коротких трусах, на высоких стучащих каблуках. Вывалилась из халата полными телесами – круглым голубоватым животом, сизыми плюхающими грудями, толстыми, в жировых отложениях, ляжками.
Что-то промурлыкала нежное и пленительное, как большая раскормленная кошка, на что Саблин отозвался ответным кошачьим мурлыканьем. Она прижалась к нему темным пупком, расстегивая пуговицу пальто. Он совлек пальто, шарф, кинул на стул. Она продолжала его раздевать, тянула за галстук, расстегивала пряжку ремня. При этом улыбалась, мурлыкала. В ее мурлыканьях, легких приседаниях, куртуазных гримасах было нечто от дрессированного животного, исполняющего привычную, многократно исполняемую работу.
Пока она совлекала с него одежду, он оглядывал комнату. Стол под вязаной скатеркой, на котором лежали журналы, клубочки пряжи, металлические спицы. Тут же торчком стоял искусственный фаллос. Заднюю часть комнаты занимала большая тахта, застеленная покрывалом, с валиками вместо подушек. Еще дальше виднелась кабинка душа, нечистый кафель и краны.
Он остался голый, босыми стопами утопая в мягком половике. Жеманно, как купальщица, она стянула трусы, и он увидел мохнатый треугольник, занимавший весь низ живота, похожий на набедренную повязку из овчины. Это обилие волос и мяса соответствовало животным отношениям, за которыми он явился.