Однажды Надя даже расплакалась. От красоты, наверно. Или необъяснимости синевы. Увидев скатившуюся слезу, я и сам расчувствовался. А потом приткнул к плечу её лицо и прочёл ей наизусть хороший стих. Грустный грузин сочинил. Как раз про синеву.
Цвет небесный, синий цвет, полюбил я с малых лет.В детстве он мне означал синеву иных начал.И теперь, когда достиг я вершины дней своих,В жертву остальным цветам голубого не отдам.Он прекрасен без прикрас, это цвет любимых глаз,Это взгляд бездонный твой, напоённый синевой,Это цвет моей мечты, это краска высоты,В этот голубой раствор погружён земной простор,Это тихий переход в неизвестность от заботИ от плачущих родных на похоронах моих,Это синий, негустой иней над моей плитой,Это сизый, зимний дым мглы над именем моим.70. Гамарджоба шени!
Поначалу Мао подумал, что гости аплодируют ему. И стал кланяться. Сразу, правда, оценил обстановку, шагнул в сторону и сделал вид, будто разглаживает китель.
Перешагнув порог гостиной, я тоже принялся разглаживать китель. Вопрос в голове шевельнулся один: кто же — любопытно — перестанет аплодировать первый? Поскольку хлопали гнусно и не в такт, слух я в себе отключил. Оставил только зрение. Да и то — исподлобья.
Старательней всех лыбился Молотов. Надеялся, что вместе с бликами в очках широкий оскал поможет ему скрыть сладкий ужас, нагнетаемый в его душе образом пожираемого вождя.
Этот образ его измучил. Хотя пару часов назад, в театре, Вячеслав был ещё молодой, теперь уже смотрелся, как свой же отец. В пыльных туфлях. Неужели, подумал я, их ему чистила в последний раз Полина?
Каганович — тоже в щедрой улыбке — хоронил иные сомнения: не пора ли и ему стать хозяином жизни? Своей. Несмотря на то, что зовут его Лазарь. И ещё несмотря на отчество. Моисеевич.
Мучился и Маленков. Аплодировать и улыбаться одновременно у него не получалось. Раздавая вширь жирные щёки, сбивался с ритма и тотчас же убирал улыбку. Рукоплескал поэтому с сосредоточенным выражением.
Два разных дела вместе не удавались и Булганину: скалиться и быть министром. При том, что скалиться надо добродушно, а министром быть — обороны.
Ворошилова ещё в театре истязал не только тот факт, что этим министром уже давно был не он, но и гнойный фурункул на губе. Из-за которого улыбка доставляла ему страдание. Ещё ему, как и Кагановичу, очень не нравилось сейчас собственное имя — Климент.
Хрущёв не только ликовал, но и потел. И не только потому, что охотно аплодировал, а и потому, что по дороге успел, наверно, выпить. И закусить. Он был потный, и через каждые несколько хлопков отирал ребром ладони влагу с пунцовых щёк.
Ещё пуще ликовал Микоян. Беззаветно. Хотя — на всякий случай — старался не походить на члена правительства. Просто — на аплодирующего счастливца. В английских мокасинах.
— Орлов! — сказал я Орлову. — А где Берия?
— Я здесь, Иосиф Виссарионович! — ответили сзади.
Я развернулся по оси. Лаврентий стоял прямо за мной. А рукоплескал так, как если бы сбивал в ладонях снежный ком. Который задумал запустить мне в затылок.
— Я с начала здесь! — уточнил он. — Даже раньше.
— С какого начала?
— Как только вы вошли. Я стоял за дверью — вы не увидели… Я и майор Паписмедов. И оба аплодировали.
— Раньше, чем я вошёл?
— Нет — как только!
— А где майор? — отстал я.
Не переставая хлопать, Лаврентий шагнул в сторону.
Майор, в свою очередь, оказался прямо за ним. В углу.
Я не поверил глазам.
Потому что — если поверить — разницы между майором, с одной стороны, моим бывшим соседом Давидом Паписмедашвили, с другой, и Христами на подаренной Черчиллем картине нету. Разница только в одежде.
Я поэтому моментально прикрыл зрачки веками и выдернул из памяти разные кадры. Сперва очень старые — когда я жил в Гори; потом — не очень, когда Давид приезжал ко мне в Кремль; а потом — самые свежие, когда я разложил на журнальном столике триптих.
После этого я раскрыл веки и снова вгляделся в майора. Один к одному! Разве что — форма с погонами! И ещё — в отличие от тех — этот, майор, нервно моргал.
Моргал и Мао. Моргал, аплодировал и, склонившись к Ши Чжэ, громко выражал ему своё смятение. А может, — и возмущение, ибо на его месте я и сам подумал бы, что Сталин это подстроил. То ли, мол, куражится, то ли что-то готовит.
Чиаурели с француженкой, наоборот, не моргали. Взявшись за руки, пытались протиснуться ближе к майору. Не пустил Лаврентий.
— Гамарджоба шени! — сказал я и протянул майору руку. (Здравствуй, мол.)
Тот затряс небритым лицом с огромным грустным носом на нём и с большими же глазами. Потом сообразил, что если не перестанет аплодировать, не сможет пожать мне ладонь:
— Гамарджобат, батоно! (Сами здравствуйте, господин мой!) — проговорил он негромко, но мгновенно опомнился и воскликнул. — Дидеба Сталинс! (Слава Сталину!)
В глазах его вспыхнул было восторг, но тотчас же улёгся. И уступил место печали. Но он ещё раз опомнился, вернул себе собственную ладонь и продолжил рукоплескать.
Я заметил, что одна рука у него короче другой. Как у меня. Потом шагнул к нему ближе. Тот же рост.
Берия не сводил с меня взгляда и улыбался. Не мне — себе. Я пальцем велел всем прекратить шум.
Позже всех перестал хлопать Хрущёв.
— Аба ткви сахели! (Назови-ка своё имя!) — сказал я майору.
— Иосика Паписмедови, амханаго Сталин! (Я, товарищ Сталин, есть Ёсик Паписмедов!)
— Да ара Иосеби, хо? (А не Иосиф, да?)
— Мама бавшобаши Иосикас медзахда, — улыбнулся он, — Иосебис гирси джер ар харо! Болобмден шемрча Иосика. (Отец в детстве звал меня Ёсиком; до Иосифа, мол, ещё не дорос; так я Ёсиком и остался!)
Я решил пошутить:
— Арц Иосебс гедзахда арц Иосес? (Ни Иосифом не хотел звать, ни Иисусом?)
Ёсик поджал губы и хмыкнул.
— Ра мохелеа мамашени? (Чем отец занимается?) — спросил я.
— Ориве абрдзанебулиа. (Оба преставились.)
— Ори гхавда? (Их было два?)
Майор доложил, что всю жизнь мать была замужем за тифлисским плотником, но отцом велела Ёсику звать не только его. Я удивился: а кого ещё, соседа?
Нет, улыбнулся и Ёсик, настоящий отец жил не в Тифлисе. И был торговцем. Я догадался. Точнее, вспомнил: настоящий живёт на небесах? И ни на чём не оставляет отпечатков пальцев.
Лаврентий не выдержал:
— Мама миси мартлац мезобели ико, амханаго Сталин. Тквени! (Его настоящий отец и вправду был соседом. Но — вашим соседом, товарищ Сталин!) — и снова улыбнулся. Теперь уже не только себе.
Позубоскалить о Давиде Паписмедашвили, который был якобы и моим отцом, не позволил Лаврентию Мао. Шагнул к нам и объявил, что вместе с переводчиком пришёл к заключению, будто все грузины похожи на Сталина. И что он понимает: Сталин хочет что-то ему доказать.
— У вас с товарисцем майором есть цто-то обсцее! — заключил Мао. — Но у него есть много обсцего и с Иисусом, а у вас — нету!
— С каким Иисусом? — насторожился Лаврентий.
Я не дал Мао ответить. Буркнул, что у него, у Мао, тоже есть что-то общее с китайцами. Потому что и сам он китаец, и китайцы — китайцы. А у меня с майором общего быть не может. Ибо я грузин, а он как раз нет. Еврей.
При последнем слове Ёсик преобразился. Откинул голову с носом назад и вытянул в струнку три пальца на ущербной руке. Я собирался уточнить для Мао, что майор не просто еврей, а с продолжением, грузинский, но Ёсик не позволил. Прервал:
— Не тот еврей, который по обрезанию, а тот, который — в душе! А потому каждый человек — немножко еврей.