Как и большинство семей, Наташа с мужем ютились в коммунальной квартире. Огромная эта квартира была набита битком. Здесь в восьми комнатах жило в общей сложности человек тридцать; люди многодетные, усталые, обремененные хлопотами и заботами. Во всем этом сонмище была лишь одна молодая вдовушка (Сатана иначе не называла ее, как шалавой и сучкой), которая никакой семьи не имела, забот не знала и проживала в веселом одиночестве в самом конце коридора. Из-за нее-то, из-за этой шалавы, все и произошло.

Наташа давно уже замечала, что вдовушка вьется вокруг Николая, норовит попасться ему на глаза в коридоре или на кухне — мелко хихикает, крутит по-сучьи подолом. Замечала, но не придавала этому значения… Но вот однажды муж ее собрался, как обычно, на ночное дежурство. Надел шинель, взял узелок с харчами и, попрощавшись с Наташей на пороге, ушел, А среди ночи она была разбужена странным шумом. Кто-то возился возле двери. Затем она растворилась, и в комнату вошел Николай. Он был мертвецки пьян и к тому же в одном исподнем белье!

Скребя ногтями волосатую грудь, что-то невнятно мыча и поддергивая сползающие подштанники, он приблизился к кровати, покачался над ней и рухнул ничком. И почти мгновенно заснул.

Задыхаясь и торопясь, Наташа выбралась из постели и как была в одной сорочке побежала по ночному коридору. Дверь, ведущая в комнату вдовушки, оказалась незапертой. Наташа толкнула ее, ступила на цыпочках за порог. И увидела свою соперницу: та спала полуголая, широко разбросав ноги. Простыни сползли на пол. В изголовье лежали две подушки. Рядом, на тумбочке, поблескивал графинчик с недопитой водкой, громоздилась грязная посуда. И среди тарелок увидела она узелок, тот самый узелок с едой, который она ежевечерне вручала Николаю, отбывающему на дежурство!

Здесь же, небрежно брошенная на стул, валялась его одежда: китель, штаны, форменная шинель. «Вот, стало быть, где он дежурит, — подумала она, мертвея, — вот у кого он проводит ночи! У этой потаскухи, у стервы…»

Лютая ревность ужалила ее. Горло стиснула судорога. Не помня себя, забыв обо всем на свете, она схватила тяжелый чугунный утюг, стоявший в углу на полке, и с одного удара размозжила сопернице череп.

Впоследствии на суде выяснились некоторые дополнительные детали. Николай, как оказалось, провел у этой вдовушки немало ночей. (На работе он обычно сказывался больным — знакомый лекарь доставал ему необходимые справки.) В ту роковую ночь он особенно крепко выпил, заснул в объятиях любовницы и затем, пробудясь, вышел из комнаты по нужде.

Хмельной, обеспамятевший, еще не очнувшийся ото сна, он справил нужду и вместо того, чтобы вернуться к вдовушке, по привычке направился к себе. Он сделал это машинально: ноги сами занесли его в родную обитель…

Судьи, в общем-то, отнеслись к Наташе снисходительно; убийство было явно непредумышленным, совершенным в состоянии аффекта. Ей дали всего шесть лет — срок по нынешним временам небольшой, терпимый. Его еще можно было как-то отбыть и вернуться к нормальной жизни. Однако в тюрьме характер у Наташи изменился. Она ожесточилась, стала дерзкой и бесшабашной. Сблизилась с воровками, получила прозвище Сатана. В женском лагере под Владивостоком, там, куда она попала вначале, произошел шумок: группа воровок объявила забастовку, отказалась выходить на работу, а когда надзиратель стал выгонять их на развод, кто-то сзади рубанул его топором. Всем, кто участвовал в этом шумке, дали впоследствии дополнительный срок. Была здесь и Сатана и тоже, как и все, получила двадцать лет: таков был традиционный лагерный «довесок»!

Обо всем этом она теперь поведала мне небрежным, каким-то скучающим тоном. Она словно бы говорила не о себе, а о ком-то другом… Прошлое (это было заметно) уже не волновало ее, не трогало. Все в ней давно перегорело, подернулось пеплом, и лишь об одном она сожалела — о том, что ей так и не удалось закончить музыкальное училище. Музыка влекла ее по-прежнему и, надо сказать, удавалась ей. Играла она проникновенно, с душой. И обладала к тому же сильным низким голосом.

Закончив свой рассказ, она вздохнула коротко. Взяла с колен гитару. Опустила лицо. И тихонько запела, искоса поглядывдя на меня:

Вот лежим мы, сумрачно и немо,Смотрим в зарешеченное небо.За окном вагона дымный вечер.От любви далекий путь излечит.

И тут же она оборвала песню — прихлопнула струны ладонью. Возникла напряженная тишина. Сатана глядела теперь куда-то мимо меня, поверх головы. И все, кто толпились здесь, смотрели туда же. Я медленно обернулся: в дверях стояла надзирательница.

Низкорослая, в распахнутом полушубке, в синей суконной юбке, она мне запомнилась еще с ночи; тогда, в самый разгар веселья, кто-то заглянул с улицы в барак, крикнул шепотом: «Атас!» И тотчас же Алена набросила на меня одеяло, навалила сверху подушки и разлеглась на мне, развалилась лениво.

— Что это вы, девки, гужуетесь? — спросил сипловатый голос. И я, осторожно отогнув краешек одеяла, увидел в щелку низкорослую женщину в погонах старшины.

— Именины справляем, — ответила Алена.

— Кончайте, — сказала надзирательница. — Или уж хотя бы не шумите так… А то звон — на всю зону. Это куда годится?

Теперь она стояла, глядя на меня в упор, поджав в усмешке темные, растресканные губы.

— Эй, — сказала она и поманила меня пальцем. — Эй, ты! Кончай резвиться. Не все коту масленица… Идем-ка со мной.

* * *

Утром следующего дня меня вывели под конвоем за зону и посадили в машину — в большой крытый грузовик.

Во мне все теперь вызывало сомнение и беспокойство: и неожиданный этап, и эта машина, и обилие конвоя (меня сопровождало трое автоматчиков). Юля сказала, что бумага пришла из главного управления, из следственного отдела… «Чего они там от меня хотят? — недоумевал я. — И куда меня теперь волокут? Коль уж в машине, значит, далеко… Так куда же? В управление? Или, может быть, на штрафняк? И если туда, то за что?»

Ехали мы долго и все время трактом, по людным местам. Наконец фургон вильнул и остановился. Распахнулась дверца. Ворвался ветер в проем. И передо мною в белесой мути, в клубах сырого тумана, возникли знакомые очертания пересылки… Вот этого я ожидал меньше всего!

Еще сильнее забеспокоился я, когда увидел, что ведут меня не в карантин и не в общий сектор, а в БУР (так называется Барак Усиленного Режима, являющийся внутри-лагерной тюрьмой). Приземистое это каменное здание помещалось неподалеку от вахты, под сторожевою вышкой. Меня завели туда, обыскали тщательно. И затем затолкнули в камеру.

Я пошарил по карманам, собрал и ссыпал в ладонь табачные крошки. (Папиросы и мешок с харчами у меня отобрали сразу же.) Затем закурил и прилег на низкие нары. Я лежал, касаясь плечом стены, чувствуя сквозь телогрейку ледяной ее, цементный, сосущий холод. Вдруг я привстал настороженно. Кто-то пел за стеной:

Ты проституткою была,Тебя я встретил.Сидела ты под вербой на скверу.В твоих глазах метался пьяный ветер,И папиросочка дымилась на ветру…

Непонятно было почему, каким образом просачивалась песня сквозь цемент, сквозь тюремную стену. Слова слышались отчетливо… Впрочем, я тут же понял — почему. У окна, в углу камеры, змеилась черная трещина (постройка эта была, видимо, давняя, и — как и все, что создано руками заключенных, — халтурна и непрочна). Трещина рассекала стену от потолка до пола. Примостясь в углу, приникнув ухом к трещине, я вслушался в смутный голос соседа… и узнал его. Это был голос Девки!

«И вот опять, опять мы встретились с тобою, — напевал Девка, — ты все такая же, как восемь лет назад. С такими жгучими и блядскими глазами…»

Я окликнул его. Он умолк, зашуршал у стенки. Потом спросил торопливым шепотом:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: