Самым мучительным и раздражающим для родных было то, что Михаил не просил их о помощи.

Такого гордого отрешения от жизни никто из родных не ожидал от мягкого человека.

— Это он нарочно не винится, чтобы упрекнуть нас, — сказал отец с закипающим гневом. — А если так, туда ему дорога! Знать я его не знаю, звонаря зловредного!

— Странно, он, кажется, ничего не замечает, глядит куда-то в себя. Он не заметил, что с тобой, Юра, произошло, даже не спросил, как это случилось, — сказала Лена.

— А по-моему, моя-то повязка особенно и растравила его.

Александр затянул пояс, застегнулся.

— Я в детский сад за Костей и Юлькой… А все-таки спасать его надо.

IX

Одна ночь в вагоне навсегда осталась в памяти Михаила: два раза он просыпался, снова ложился на верхнюю полку, и прерванное сновидение продолжалось с неумолимой ясностью и последовательностью… Он вернулся домой и в то же время видит танки в засаде и дом не родителей, а какой-то цех с одной кирпичной стеной, вместо другой — цветы до самого неба. И он видит в цветах огромную икону, а когда подходит близко, икона оказывается портретом его жены. Поперек — хвалебные слова, что родила дочь. Жена с дочерью на руках стоит в дверях лавки, и он почти не узнает ее — так непоправимо изменилась она. Весь ужас изменения в том, что лицо осталось прежним, а в глазах вместо былой мысли и чувств что-то тупое, она как бы порабощена животной чувственностью. И будто бы это сделал с ней мясник с волосатыми руками, разбудив в ней низменное, и оно подавило в ней человека. И только в маленькой дочери сохранилось что-то от прежней Веры, от ее милой рассудительности и смышлености. Михаил плакал по угасшему в жене человеку, безысходно страдая, как страдают только во сне.

Его разбудили. Он закурил. Горела свеча, возвращавшиеся военнопленные играли в самодельные карты.

— …Сидит у нее один, чубчик на сторону. Жена как обваренная. Сапер ей: «Не убирай со стола, я добавлю закусь и спирток есть. Сейчас побреюсь». Потом тому чубчику: «Давай и тебя заодно побрею». Посадил на табуретку, намылил, запрокинул голову, занес бритву. Раз провел по щеке, попробовал ладонью. «Ничего, — говорит, — гладкий». А у того язык отнялся, пот заливает глаза. Не стал сапер пить с ними. Ушел. Баба на крыльце догнала, в ногах валялась, пыль мела головой с его сапог.

— Простил?

— Неизвестно. Может, он, сапер-то тот, на мине подорвался, развязал бабе руки, а может, домой пришел с вывернутой душой.

— Верность — вопрос не теоретический, а практический: нашел человека — твое счастье, не нашел — нет счастья. Никакими рассуждениями не поможешь. Вот однажды…

Михаил уснул, не дослушав рассказа о чьей-то жене. И опять продолжался прежний сон: старался увести Веру, а она оглядывалась на мясника, который был где-то рядом, но которого Михаил не видел, а только чувствовал спиной его опасную близость. То вспыхивал у Веры былой разум, и она шла с Михаилом, то опять тупела, плакала и кричала, что без мясника ей не жить.

Два раза просыпался Михаил, потом снова тонул в тревожном сне. В третий раз он не лег, боясь увидеть продолжение сна.

«Почему соглашался, чтобы мясник жил с ней?» — снова и снова думал он, идя к Вере, покоренный устрашающей правдой сна, более тревожной, чем правда яви.

Старуха, согнутая пополам, с цигаркой в беззубом рту, топила маленькую железную печку маленькими, по мерке нарезанными чурочками. В этих чурочках, в этом заплатанном тазу с гревшейся водой была вся Вера с ее аккуратностью и экономией. Веры не было дома. «Пошла обменивать водочный талон продовольственной карточки на мыло, — сказала старуха сирота. — Знакомый сулил мыло принести, да задержался что-то. Хозяйка скорее обедать не будет, а мыло купит. Чистая! Сама моется и дочь моет до скрипа тела. И старуху приневоливает до телесного скрипения мыться».

— А ты кто же ей будешь?

— Давний друг-недруг Веры Заплесковой, — нелюдимо ответил Михаил.

— А я думала, не мужик ли ее. Пропал безвестно мужик. Тяжеленько одной бабе. Ни вдова, ни мужняя жена. Сколько их нынче таких горемык!

Он глядел на девочку, розовую после сна, — такая же, как у Веры, ямочка на подбородке, темные глаза с покатой к вискам косиной. Разрез глаз его. И убоялся привыкнуть к ней.

Голос Веры за дверью, тихий, с затаенностью, внезапно обессилил Михаила. Держась за притолоку, вышел на свежак и тут, на крылечке, увидал ее. Испуг, смущение, радость — очень робкая — мгновенно выразились на лице ее.

— Мишук…

Этим тихим и нежным окликом как-то сразу и навсегда привязала его к себе. Устоявшуюся тоску по мужу, ласку к нему услышал Михаил в этом странно теперь для него непривычном — Мишук.

Вера медленно розовела, застенчиво улыбаясь. Эта улыбка губ и глаз появилась раньше, чем она сообразила, что делать ей, как вести себя с ним.

— Это ты? — говорил ее язык, по глазам же видно было: не удивилась ему, ждала его особым своим виноватым и тревожным ожиданием. Глухо зарыдала, лишь когда он, не доверив своему сердцу, холодно обнял ее, говоря, что вот он и пришел, неожидаемый. И он лгал, будто пришел лишь за тем, чтобы дочь повидать: ничего не знал о ее рождении. Даже родные, ошеломленные его внезапным незаконным появлением, забыли порадовать тем, что есть у него Танька. Может, обороняли раны его, а может, ползшая по пятам за ним беда целиком завладела их вниманием.

Вера всполошенно металась по комнате, выбегала в сени, грела воду, жарила рыбу, украдкой зверовато поглядывала на Михаила горевшими огромными глазами.

Она сняла с Михаила сапоги, куртку, помогла ему мыть голову. Медленно ворочались в его волосах ее крупные пальцы. Последний раз слила горячую воду на его голову, вытерла полотенцем, побрызгала одеколоном и стала причесывать, ни на минуту не оставляя его одного. Когда Михаил переоделся в ее халат и сел к столу, Вера опустилась перед ним на колени и, заглядывая в глаза, заговорила горячим шепотом:

— Разве я могу променять тебя на кого-нибудь? Мы, солдатки, не защищены от сплетен…

— Ну, ну, успокойся, милка. — Михаил взъерошил ее волосы. — Ишь, какая чубатая! Садись, выпьем.

— Мил, я тебя никуда не отпущу. Закроемся на крючок и будем вдвоем.

Вера была красива как бы сознающей себя красотой, понявшей, что красота и молодость есть счастье; она цвела женственной силой первого материнства, созревшая без него, Михаила. Украдкой посматривал он на ее плечи, высокую грудь, до тоски сознавая свое бессилие исправить дурное и жестокое в их прежних отношениях. И еще он боялся, как бы не взяли его тут, при ней. Было бы невыносимой пошлостью еще раз уронить себя в ее глазах, на этот раз, кажется, безвозвратно.

Закурил, глядя себе под ноги.

— Для тебя все тяжкое позади, для меня только начинается. — Он не хотел упрекнуть ее, позавидовать ей, а получилось так, что упрекал и завидовал.

Неловко Вера погладила его по голове, лишь больше усилив натянутость. Мешал новый, горький и безрадостный опыт, легший за плечами того и другого. По-старому нельзя: он не тот и она не та.

Михаил сел перед кроваткой, в которой играла Танька, разговаривая со своим вытертым плюшевым мишкой.

— Ну как дочь? — несколько с вызовом спросила Вера.

— Она будет лучше нас… А может, нет?

Купали Таньку вдвоем. Приятно было Михаилу видеть, как девочка всем своим розовым тельцем радовалась теплой воде, как радуются животные, не понимая, а лишь чувствуя. Вот так бы самому пожить хоть несколько минут! А когда одели ее в красное платье, она, сидя на коленях матери, смотрела на Михаила ясными глазами. Глаза эти видели его душу по-особенному: не оценивали, не познавали, хороша ли, плоха ли душа эта, они просто и непостижимо для взрослых глубоко созерцали его Душу.

По лицу Веры Михаил видел, что она хочет и боится спросить его, на кого похожа дочь. Он завил на макушке Таньки вихор влажных волос:

— Ишь ты, папкина дочь. Не будь только в меня сердцем — нахлебаешься кислых щей.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: