Что поражает больше всего — разрыв между общей деморализованностью бойцов и тем, как отчаянно они дерутся в этом секторе, в Сьерра-Кабальс. Пока не начнется бой, всегда кажется, будто они так деморализованы, что побегут толпами или по крайней мере не поднимутся в атаку и отступят без приказа. А едва начнется бой — и они, не щадя жизни, дают отпор врагу, рвутся в наступление. Словом, та же картина, что на высоте 666 в Сьерра-Пандольс. Стоит им несколько дней отдохнуть от передовой, они только и говорят, как бы хорошо смотаться в отпуск, в Париж, да когда же их наконец репатриируют, ворчат, уверяют, что с них довольно, повоевали — и будет. Явление это довольно неожиданного свойства, зато оно убедительно доказывает, что, в сущности, антифашистские убеждения наших ребят очень прочны. Испанские парнишки, хотя они в основном попали в армию по призыву и хотя среди них немало неустойчивых и ненадежных, тоже неплохо воюют. Они наконец начинают понимать, за что идет эта жестокая война. Они в отличие от интербригадовцев, которым давно все ясно, еще не знают, что от этой войны никому не уйти, но постепенно начинают это понимать. (А теперь они, наверное, знают это лучше всех — во всяком случае, те из них, кто остался жив.)

Я прошу Джорджа Уотта, комиссара линкольновцев, отрядить в мое распоряжение Джима Ларднера, но Джордж говорит, что он не может без него обойтись; Джим — отличный командир отделения, один из лучших у них, один из тех бойцов, вокруг которых нужно будет снова сплотить батальон.

— Он принесет больше пользы как писатель, — доказываю я.

— Мне кажется, ему еще далеко до хорошего писателя, — говорит Джордж. — А так он приобретет опыт, который поможет ему созреть, сделаться хорошим писателем…

— Если он уцелеет, — говорю я.

Джордж смеется и говорит:

— Правда твоя.

Вулф поддерживает Уотта, но больше упирает на то, что теперь, когда в батальоне осталось всего двести восемьдесят человек, каждый боец на счету. Я очень раздосадован, и вместо Джима мне под начало отдают Лука Хинмана.

— Лук совсем вымотался, — говорит Вулф. — Такая работа ему в самый раз, он долго пробыл на передовой. Вот только есть ли у него журналистский опыт?

— Он хороший писатель, — говорю я. — Он работал в газете. (И то и другое ложь.)

Решено, Лук будет замещать меня, пока я съезжу в Барселону, а потом станет моим помощником; я рад, что рядом со мной будет Лук, он славный парень, надежный товарищ, и в моей душе он каким-то образом занимает место Аарона.

Когда тусклый свет зари проникает в еле ползущий обшарпанный поезд, я вижу, что купе битком набито крестьянами. Напротив меня сидит молоденькая девушка, очень недурная собой, ее колени касаются моих колен. На ней поношенное платьице, ее голые руки и ноги не отличаются чистотой, но лицо у нее приятное. Она улыбается мне, угощает меня лесными орехами из бумажного пакета. Я благодарю ее.

— Вы устали, товарищ, — говорит она. — Вы заснули.

— Да.

— Вы едете с фронта?

— Да.

— Inglés?[174]

— Нет. Norteamericano; de los Estados Unidos[175].

— Мой жених — интернационалист, — говорит она. — Может, вы его знаете? Он повар в Одиннадцатой бригаде.

— Нет, — говорю я.

В Барселоне она сходит на первой же остановке, и я с сожалением расстаюсь с ней; я схожу на следующей, но девушка остается в моей памяти, и я думаю: интересно, где может быть сейчас ее жених.

Гостиница «Мажестик», в которой живет Эд Рольф, в нескольких кварталах от вокзала, и Эда я застаю в постели — всего восемь утра. Переход к мирной обстановке слишком внезапен — я ошарашен, подавлен обилием впечатлений. У Рольфа тихий, чисто прибранный, хорошо обставленный номер, только по бумажным полоскам, крест-накрест наклеенным на окнах, можно догадаться, что идет война. Эд заказывает кофе; его приносит мальчишка в ливрее; к кофе у Эда водится и сахар, и сгущенка. Водится у него и французский шоколад, и «Честерфилд», и масло, и джем. (Иностранные корреспонденты посылают во Францию за продуктами машину.) Эд разрешает мне принять ванну. Я, не скупясь, лью обжигающе горячую воду, вытираюсь мохнатым полотенцем шириной с простыню. Нежась в ванне, я чувствую, что отныне буду относиться к ванне совсем иначе, чем прежде. И не только к ванне, а и к глубоким уютным креслам, к кроватям, к комнатам, где полы устланы коврами, к зеркальным шкафам. На Эде отличный штатский костюм; Эд хорошо выглядит. За окном слышны веселые голоса ребятишек — они резвятся в залитых солнцем садах, размещенных на крышах домов. Во дворе растут стройные пальмы, голубое небо кажется мирным. Тут я вспоминаю, что оставил свои рукописи в купе, и опрометью кидаюсь на вокзал.

На вокзале я узнал, что мой поезд делал еще одну остановку — на Estación de Francia[176], в порту. До порта три четверти часа ходу, такси в Барселоне нет, а трамваев приходится ждать часами. Улицы переполнены людьми, спешащими по своим делам, то и дело на моем пути встречаются молодые девушки в легких платьях, сквозь которые откровенно просвечивают их красивые фигуры, на высоченных каблуках, ярко накрашенные, с добела вытравленными перекисью волосами — это повальное увлечение местных женщин, у которых, как правило, от природы замечательно красивые волосы цвета воронова крыла. Двери сотен лавчонок распахнуты настежь, но их полки — пусты. На каждом углу вразнос торгуют суррогатами табака. Повсюду тянутся очереди — усталые женщины часами стоят за молоком для своих детей. На кафе объявления: «No hay café»[177], на ресторанах и гостиницах — «No hay comida». Город напоминает мне Таррагону: в нем тоже чувствуется нечто зыбкое, кажется, еще мгновение — и он скроется с глаз. Все это я даже не столько вижу, сколько ощущаю.

Мне некогда смотреть по сторонам, я тороплюсь: меня до крайности беспокоит судьба рукописей, которые я везу для «Добровольца», — если они потеряются, это пахнет большими неприятностями. Когда я спрашиваю начальника станции, не передавали ли ему синюю папку, он пожимает плечами; я угощаю его сигаретой, которую дал мне Рольф, — он скрывается в конторе, выносит оттуда папку и просит еще сигарету. Я чуть не бегом возвращаюсь в гостиницу. Когда я вваливаюсь в номер, ноги у меня гудят: видно, я отвык ходить по асфальту; перед моими глазами стоят толпы бедно одетых, но жизнерадостных людей, дома, разрушенные бессчетными, жестокими в своей бессмысленности бомбардировками, которым город подвергается больше двух лет, множество оборванных, босоногих детей, выпрашивающих у прохожих хлеб.

Я встречаюсь с Ворошем из «Добровольца», он собирается на день-другой съездить по делам в бригаду; как раз сегодня он получил посылку — он получает их чуть не каждый день. Посылка огромная, чего в ней только нет: тут и сигареты, и шоколад, и печенье — словом, все что душе угодно. Ворош бережно отламывает мне и Тайсе по кусочку шоколада. После того как я минут десять на него наседаю, дает и сигарету. В «Добровольце» я проглядываю подшивку в поисках подходящего материала для «литературной» антологии, которую, как говорит Гордон, собирается издать бригада, а также материала для брошюры об операции Эбро.

Вой сирен раздается, прежде чем прилетают самолеты. Мы мчимся во двор дома, где вырыто глубокое бомбоубежище. С гор позади Барселоны доносятся резкие, частые выстрелы зениток, из-за рваных облаков слышен гул моторов. Нам слышно, как свистят на лету бомбы, слышно, как они взрываются; впечатление такое, будто бомбы падают далеко, однако когда я позже днем обедаю с Эдом в «Мажестике», он говорит мне, что бомбы сбросили на рыбный рынок в предместье Барселоны, он уже успел сегодня там побывать. Бомбами убило тридцать и ранило сто двадцать четыре человека, пострадали в основном женщины — они стояли в очереди за рыбой. «Их увозили в грузовиках, — рассказывает Эд. — Они навалом лежали в кузовах — головы болтаются, подскакивают на ходу, лица серые».

вернуться

174

Англичанин (исп.). 

вернуться

175

Североамериканец, из Соединенных Штатов (исп.). 

вернуться

176

На станции «Французской» (исп.). 

вернуться

177

Нет кофе (исп.). 


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: