— Какой лагерь?
— Да не тот — пионерский!
Буец между тем, не зная, чем занять руки, терзал простыню на взъерошенном тюфяке, дергая ее из-под себя, полагая, что она должна привлечь внимание Стеши и усовестить ее напоминанием об обреченном лежать в унизительной близости от той, к кому приехал.
— Сбей, сбей! — сказал Кононов, склонившись над постелью буйца и испытывая упоительную усладу в злорадстве. — Поэнергичнее! Ты что, в армии, что ль, не служил?
— Служил, — нехотя отозвался буец и резко уронил голову, чтоб отвязаться от назойливости Кононова.
— Ты чего? — шепнул Кононов, угнетая буйца своей навязчивостью. — Выспишься еще…
— Мне отправляцца рано…
— Все одно, успеешь…
На полустанке фыркнул и, уходя дальше, гулко застучал колесами поезд.
— Ивановский! — тихо отметил Кононов.
Поезд уже где-то отстукивал свои километры, но я ощущал себя его пассажиром, проезжающим мимо полустанка, горсточки черных изб, одна из которой приютила здесь мою плоть, а душе дала простор, и становилось грустно от разрозненности прошлого и настоящего, от первого опавшего лепестка жизни до последнего, подспудно сознавалось, что время неделимо, как и цветок розы, украсивший себя единством соцветия… И, проезжая мимо своего и чужого прошлого ночным пассажиром, я как бы обозревал неделимость пространства и времени глазами отошедшего в нети… и горячие чувства захлестывали волной сочувствия к себе, к случайным и близким попутчикам жизни, потрясшим память живого, чтобы нести и их жизнь вместе со своею, ибо идущий впереди не свободен до тех пор, пока память его не погасла…
Охваченный безумием живого и животворного, я так далеко ушел в себя, что частые поколачивания по голени не сразу протрезвили меня.
— Гуга, — продолжал колотить меня ногой Кононов, сопровождая удары жарким придыхом. — Ты что скулишь, как цуця?
— С чего ты взял?! — обиделся я, не совсем понимая, что он имеет в виду.
— Бормочешь! — весело прошептал он чуть громче прежнего. — Колдуешь и подскуливаешь…
— Ладно, давай-ка спать! — сказал я миролюбиво, словно прося прощения за «колдовство и скулеж».
На полу время от времени, нарочито тяжко вздыхая, ворочался буец и пытался уснуть, но чувство ревности и обиды не давало ему покоя. А тут еще Кононов, развлекавшийся подвернувшимся случаем.
— Что, друг, — вопрошал он, когда буец, вздохнув, переворачивался. — Мягко стелют — жестко спать?
Буец терпеливо отмалчивался, мучимый Кононовым и похотью.
В спальне сшиблись колокольчики и разом затихли, окропив легким перезвоном ночной мрак.
— Гуга, сейчас он будет мстить! — быстро прокомментировал Кононов, когда во мраке ночи умерли ознобистые звуки колокольцев и проснулись углы, чтобы принять в лоно своего таинства радость двоих, будя и подгоняя кровь остальных к своей памяти. — Будет мстить! — повторил Кононов, обращая и гулкую ночь в сообщницу.
— Кто кому? — тревожно спросил буец, обращенный Кононовым в сообщники.
— ОН! ЕЙ!
В спальне вспыхнул жаркий шепот вперемешку с удушливым ознобом, и тихонечко проснулись колокольца и стали с нарастающей силой перепевать друг дружку, заглушая тоскующий голос Стеши, охваченный глухой мужской местью за прошлое, настоящее и будущее.
— Самец! — сказал Кононов, окрашивая это понятие и восхищением и упреком. — Слышишь, буй?
Тем временем в спальне грохнуло, загремело, поднимая на дыбы ночь, словно двух жестоко любящих коней, сцепившихся в смертельной схватке согласия.
— Во как! — подхихикнул Кононов и тут же угас.
А я, вытянув руку, стукнул его по плечу открытой ладонью, и, тоже шалея от запаха чужой страсти, сунул себе в рот кулак и больно стиснул его зубами, не переставая слушать, как сшибаются лбами колокольца, растекаясь в сладкой истоме… А на полу, извиваясь белым червячком, стонал и плакал буец, не решаясь пока встать и покинуть избу.
— Не в коня корм! — посыпал рану солью Кононов, обращаясь к буйцу, когда усталые колокольца задребезжали вразнобой и утихли. — Считай, всех петухов пережрал, а толку на грош! — Затем, чуточку раздумав, приправил покруче: — Если б Лешка этих бы петухов… а?
Буец скрипнул зубами, но остался стонать на полу сходящею с нереста рыбой.
— Вот как быват, — продолжал Кононов добивать того, кто еще давеча звался его другом. — Один все жрет да жрет… а другой, можно сказать, натощак… и во как! Ох и шельма же девка припаялась к парню! — Тут, рассчитав нужную паузу, он обратился ко мне: — Ей-богу, Гуга, не видал такого стручкового перца!
— Слышь, хватит, — взмолился буец, — не чурка же видь какая, а человек!
Буец разом вскочил на ноги и, хватая в охапку одежду, вылетел в дверь, на что-то по пути натыкаясь.
— Чао какао! — длинно прошептал Кононов ему вослед, упиваясь мщением за паскудство. — Дуй прямо в Буй!
Вскоре изба тяжело вздохнула натруженной грудью и отошла ко сну. Уснул и Кононов, усладившись чувством отмщения. Мне мерещились чьи-то тени, шаги, и я все вставал и высовывался в окно. Потом, чтобы дать себе успокоиться, захлопнул и до половины зашторил все окна. Шаги смолкли, притихло, только дядя Ваня изредка причмокивал губами и замирал, словно прислушиваясь к самому себе.
Под утро, поспав, должно быть, с полчаса, я проснулся в тревоге: во сне чья-то черная собака бросилась укусить меня за руку, но что-то помешало ей это сделать, и я проснулся, все еще продолжая испытывать страх. Сон во мне запечатлелся отчетливо, и я понял, что нас ожидает недоброе. Уснуть теперь значило пренебречь сновидением, к тому же, когда снилась собака, сомневаться не приходилось: во все время скитаний примета эта постоянно хранилась в моей памяти.
Я наскоро оделся и заправил постель. Тут же разбудил Кононова и дядю Ваню, таинственно шепнув им, чтоб были готовы к очередному подвоху.
— Разбудите Лешку!
— Чего там? — всполошился дядя Ваня, судорожно ощупывая карманы с деньгами.
— Зовите Лешку!
Пока мы, перешептываясь, убирали постели, сметая следы нашего здесь пребывания, с полатей сошел Тишка и, влезая ногами в сандалики, покосился на Лешку, долго возившегося в спальне, и приложил палец к губам. А когда наконец тот вышел, я измерил его долгим взглядом и сказал, чтоб он никуда не отлучался.
— Что произошло? — поинтересовался он, отвечая на долгий взгляд долгим же, чуть насмешливым взглядом.
— Скоро произойдет…
Кононов нервно ощерился, перехватывая наши взгляды, и показал два золотых зуба.
— Менты?
— Поглядим! — ответил я, еще раз переглянулся с Лешкой и, чтоб не задерживаться на нем, сказал Тишке: — Огородами ступайте… Мы с Сергеем нагоним…
Стараясь не стучать, дядя Ваня вышел из комнаты и по длинному, во всю избу коридору повел к заднему крыльцу остальных. Мы с Кононовым попеременно стучались в «темницу». И когда в ней завозились, толкнули дверь, за которой, прикрываясь ладонями, стоял голый Гришка Распутин, по-своему истолковавший наш визит и потому отпрянувший от топчана, на котором, на измятой и уже серой простыне, ничком лежало молодое существо…
— Отрубилась капитально! — сказал Гришка Распутин, сонно улыбаясь маслеными глазами, и, нашарив на темном полу трусы, начал неторопливо одеваться, кося на нас глазами. — Вы хоть разбудите ее допрежь…
— Поторапливайся! — угрюмо сказал Кононов и, невольно стрельнув глазами на топчан, подняв с пола сброшенное одеяло, укрыл по самые плечи и направился к выходу, знаком намекая Гришке Распутину на опасность.
— Что, снова навели? — взревел Гришка и наспех, на ходу одеваясь, потянулся за нами. — Где Иуда? Я ж говорил, что… — Не успел он закончить, как у палисадника застрекотал мотор мотоцикла.
Кононов приложил палец к губам и дал знак Гришке Распутину следовать за ним к выходу.
Мотор заглох, и тут же послышался стук. А еще через минуту, когда из избы ответила Стеша, стучавший в дверь назвал себя участковым.
— Откройте! Хомутников!
Стеша отворила дверь из комнаты и, просунув голову в сторону коридора, часто-часто замахала руками.