Мерроу протянул руку через проход между нашими сиденьями и постучал меня по плечу. Он ткнул пальцем куда-то вниз и показал на свою грудь. Что-то привлекло его внимание на земле. Я тоже взглянул вниз, но ничего не заметил. Ровная местность, и все. Базз приказал мне взять управление на себя и ползком спустился в кабину штурмана. Спустя несколько секунд я услышал, как он возбужденным голосом вызывает к себе по два-три члена экипажа и предлагает на что-то взглянуть.
– Боумен, ты тоже должен посмотреть! – воскликнул он в заключение.
– А кто будет управлять самолетом? Гремлины?[7]
Мерроу вернулся на свое место, а я, тоже ползком, пробрался в штурманскую, и прежде всего мне бросилось в глаза, как просторен застекленный фонарь Б-17Ф, где, в отличие от прежних наших машин типа «Е», плексиглас не пересекали металлические ребра, и от этого казалось, что кабина сливается с пространством. Потом, далеко под собой, я увидел то, что привело Базза в такое волнение. По серебристой поверхности наземной дымки быстро перемещались в боевом строю шесть теней – шесть «крепостей». Но только вокруг силуэта нашей машины, летевшей сзади и справа, сиял, подобно кольцу вокруг луны, не то нимб, не то ореол. Позднее Хеверстроу объяснил природу этого физического явления, и мы потом часто его наблюдали, но в тот первый раз, когда солнце из всех шести машин избрало для своего феномена именно нашу, зрелище показалось мне настолько зловещим, что я долго не мог отделаться от дурных предчувствий, вспоминая, как Базз, первым заметив таинственный знак, отличавший наш самолет от других, упоенно тыкал себя в грудь.
13Как-то в полдень, незадолго до того как закончить обучение и получить право на участие в боевых вылетах, Мерроу предпринял последний перед выпуском полет, а точнее – увеселительную прогулку в компании с тремя армейскими медицинскими сестрами. Меня он оставил на базе.
– Черта с два, – сказал он Хеверстроу. – Боумен помолвлен, ему не до прогулок.
Однако я уже не считал себя помолвленным, целых три недели я не получал от Дженет ни строчки и не возражал бы отправиться с ними. Мерроу взял с собой Хендауна, поручив ему присматривать за двигателями, Хеверстроу в качестве штурмана и Макса Брандта – он спал и видел себя летчиком и мечтал отвести душу за штурвалом, пока Мерроу будет развлекать дам.
В тот вечер Мерроу с таинственным видом, весь какой-то взвинченный, носился, как мальчишка на ралочке-скакалочке. В конце концов он не выдержал и доверился мне.
– Это я впервые – три раза сработал в воздухе!
– И хорошо получилось? – спросил я равнодушно, хотя все еще злился, а после его признания тем более.
– Нет, ты только послушай! – продолжал Мерроу. – И от полета получаешь удовольствие, и от этого самого… банг, банг! Чувствуешь себя таким же огромным и сильным, как «летающая крепость». Одним словом, там это получается раза в два приятнее.
– То есть раз в шесть, хочешь ты сказать, – ожесточаясь, поправил я его.
Впрочем, сейчас мне кажется, что Базз врал. Я расспрашивал Хеверстроу и Хендауна; Хеверстроу ответил, что он был поглощен тем, чтобы не сбиться с курса, и ничего не заметил. Хендаун же чуть не обалдел при мысли, что пока он сидел в кресле второго пилота, у него за спиной, в радиоотсеке… Только позднее мы поняли точку зрения Хендауна: все, что относится к сексу, он рассматривал как своего рода спорт, а спорт требует болельщиков.
И все же они бы, конечно, что-нибудь заметили. По-моему, Мерроу просто-напросто сочинял.
14На следующий день, шестого апреля, в двадцать шестую годовщину вступления Соединенных Штатов в первую мировую войну, которая, видите ли, спасла для человечества демократию, стояла холодная, ветреная погода, а на доске объявлений оперативного отделения появилось сообщение, что в следующей боевой операции примет участие и наш экипаж; пока я, вытягивая шею, читал эту новость, бывалые летчики впереди меня обменивались замечаниями по адресу Мерроу.
– Зелен еще, – сказал один из них. – Самый настоящий новичок из провинции.
– Из пеленок не вышел, – вторил другой. – Во время последнего учебного полета он ведь был в моем звене.
Я понимал причину раздражения этих солдафонов – они знали, что могут летать хоть сто лет, им все равно не угнаться за Мерроу. Я не стал утруждать себя и высказывать все, что думал о них, а помчался к Шторми Питерсу узнать насчет погоды. Прогноз на предстоящие дни оказался отвратительным. Нам и в самом деле повезло: в течение девяти дней никаких вылетов не проводилось.
15Мерроу сказал, что, коль скоро нам придется участвовать в рейдах, нужно написать на самолете, который вот уже неделю принадлежит нам, его название, ну и, конечно, подходящую картинку; и вот как-то к вечеру, выждав, когда прекратится дождь, я, Мерроу и художник эскадрильи Чарльз Чен отправились в зону рассредоточения, к нашей машине, чтобы на месте объяснить художнику, чего мы хотим; мы стояли около самолета, пока Мерроу давал указания, и наши длинные, узкие тени тянулись через всю площадку; Чарльз, лысый человек в очках в тяжелой черепаховой оправе, с застывшей на лице гримасой недовольства, словно его донимали какие-то болезненные спазмы, недовольный и жизнью, и нашей просьбой, заявил, что не успеет выполнить работу до объявления очередной боевой готовности, но мы-то знали, что успеет, и он успел. Чену было за пятьдесят, это был брюзга с испорченным пищеварением, он вечно жаловался на большую занятость и на ребячества летчиков. Он никогда не обещал сделать что-либо к сроку, и всегда делал вовремя, а его маленькие рисунки на носу самолетов дышали тонким юмором и теплотой. Его озлобленность против всего мира объяснялась тем, что он мечтал стать настоящим художником, подчиняющимся лишь велению собственной совести, а его заставили вносить свой вклад в победу в качестве маляра, маллющего вывески, выполнять стандартные заказы банды тупоголовых парней, которых интересовали только изображения всяких красоток. Ему, как и нам, никогда не приходило в голову, что и эту работу он умудрялся выполнять талантливо. Казалось, он не испытывал никакого удовлетворения при виде радости, какую доставлял людям.
Спустя два дня он написал на нашем самолете название «Тело», а сверху нарисовал нашу «эмблему» – фигуру обнаженной женщины. Сержанты несколько дней толпились около машины, глазея на картину. Тут же, пуская слюни, часами торчал и Мерроу.
Мы поздравили Чарльза Чена, но он ответил, что это просто-напросто кусок дерьма.
16В тот вечер, сидя в офицерском клубе, мы услышали из передачи Би-Би-Си, что бельгийский посол в Вашингтоне выразил протест против беспорядочной бомбардировки Антверпена американскими военными самолетами, состоявшейся три дня назад и повлекшей много жертв среди мирного населения. Макс Брандт, наш бомбардир, обычно уравновешенный человек, взбеленился: он еще не участвовал ни в одном боевом вылете, а уже был помешан на прицельном бомбометании. Однажды мы слышали по радио, что французы выразили недовольство в связи с воздушным налетом на железнодорожную сортировочную станцию в Ренне, когда погибло около трехсот французских граждан; французы считали это слишком дорогой ценой за un si court delai et ralentissement du trafic[8]. Брандт не мог простить французам, что они отдают предпочтение ВВС Великобритании – une arme de precision remarquable[9], а не янки. Мерроу только посмеивался над ожесточением Брандта и стал называть его «ГО» – по начальным буквам слов «грубая ошибка». «Сидели бы эти лягушатники в своем болоте», – ворчал Базз. Для него война была простым делом. Она позволяла ему применять силу и удовлетворить жажду разрушения. Вряд ли ему приходило в голову, что с ним или против него могут быть другие человеческие существа.
вернуться7
Мифические существа, якобы приносящие несчастья летчикам.
вернуться8
За то, чтобы нарушить движение транспорта на столь небольшой срок (фр.).
вернуться9
Оружию замечательной точности (фр.). (Автор имеет в виду средства бомбометания).