— Потому что розовое облако любви уже не так плотно окутывает тебя, как прежде,— вздохнул, вдруг расчувствовавшись, отец. Но тут же подмигнул мне.

Они начали ссориться уже на второй день после при­езда. Марыся всегда хотела идти влево, когда отец сво­рачивал вправо, она часами жарилась на пляже, чтобы потом дразнить своим загаром завистливых подружек в Польше, и ничего не хотела посещать в Венеции, кро­ме лавок с бусами и серебряными украшениями. Отец мотался между нами, не зная, быть ли ему с Марысей, иными словами, просиживать ли с ней часами за бутыл­кой вина в кафе Флориана или показывать мне Вене­цию, Тинторетто и Тициана, а главное, ездить со мной на речном трамвае — мне это особенно нравилось.

Тогда отец еще желал Марысю: я часто слышал за дверью, соединявшей наши комнаты в отеле «Дарданел­лы», как поначалу они ссорились, понизив голоса, а по­том раздавался скрип кровати и приглушенные вздохи. Мне это было неприятно. Я вообще решил облегчить отцу жизнь, понимая, что торчу между ними, как колю­чая проволока, и стал часто выбегать из гостиницы, ког­да они ложились отдохнуть после обеда. Это помогло мне хорошо узнать Венецию. На речном трамвае я до­плывал по каналу Гранде до вокзала, а там по лабирин­ту улочек, мостиков и маленьких площадей добирался до Понте ди Риальто, а затем до Дворца дожей. Вся­кий раз я шел иным путем, расширяя круг своих прогу­лок; Я подолгу смотрел с мостиков на воду, потом от­правлялся на площадь Св. Марка, где покупал пакетики с горохом и кормил голубей (до войны в Варшаве еще не было такого количества голубей, которое могло бы загадить город, как теперь, а продавали их на знамени­той толкучке Керцеляк).

Колонны Дворца дожей были оклеены плакатами, изображавшими Муссолини в каске, ремешок от кото­рой стягивал тяжелый подбородок. «V il Duce!» — гласила надпись. Однажды, когда я разглядывал воин­ственную физиономию человека, который должен был вернуть итальянцам их национальное величие, и застыв­ших рядом с ним карабинеров в треуголках с красным и золотым кантом и в мундирах, какие носили еще сто лет назад, на Пьяццетте появился отряд чернорубашеч­ников. Они маршировали под звуки ритмично повизги­вавшего свистка, но толку от этого было мало: ряды колыхались, каждый шел сам по себе, и отряд выглядел как стадо гусей на шоссе. Под лучами венецианского солнца, на фоне ослепительного бело-розового Дворца дожей фашисты эти казались какими-то нелепыми шу­тами, а бумажные плакаты с рожей дуче, уродующие одну из самых красивых готических построек мира, — та­кими же недолговечными афишами, как и те, что были расклеены чуть поодаль, уже на обыкновенных стенах, и оповещали о представлении оперы «Сельская честь». «Il Duce ha sempre regione!» (Дуче всегда прав!) — орал я в лицо Марысе, когда она возражала отцу. Марыся искренне ненавидела меня.

Слушать оперу «Сельская честь» мы отправились втроем, и на этот вечер между нами наступило молчали­вое перемирие. Марыся вырядилась в красное шелковое платье, специально купленное по этому поводу. Отец был в летнем, цвета.кофе с молоком, костюме и белой шляпе и походил на богатого плантатора из Бразилии. Я был в .коротких штанах, с которыми навсегда прощал­ся после этого сезона.

Такой парадный выход втроем бесил Марысю: не дай бог, кто-нибудь еще подумает, что я ее сын! Ей было больше тридцати, но она твердо решила навсегда остаться юной, и ничто не могло поколебать ее решения. Ядреная, что называется кровь с молоком, бабенка эта любила покрасоваться своими формами и вопреки моде обтягивала зад. Она якобы бросила ради отца театр, чем в сердцах не раз попрекала его. Однажды отец то­же не выдержал и без всяких околичностей выложил ей правду-матку: ничего-то она, кроме «кушать подано», не играла, а чтобы ей дали приличную роль, ему надо было бы отвалить театру кругленькую сумму, но таких денег у него не было. Все это я обычно слышал за дверью, став свидетелем распада отношений между этими столь не подходившими друг другу людьми. И, может быть, мое присутствие даже способствовало этому. Должен признаться, я решил тогда ускорить сей неизбежный процесс и вылечить сорокапятилетнего глупца от этой чумы. В тот вечер мы плыли с Лидо на представление оперы «Сельская честь». Я, как всегда, бегал по палубе речного трамвайчика, но, оглядываясь то и дело на отца и Марысю, сидевших этакой нарядной парочкой, сразу же заметил пылкие взгляды, какими обменивались Ма­рыся и красивый черноволосый итальянец с ликторским пучком в петлице.

Отец сидел спиной к итальянцу и ни­чего не подозревал, а меня так и трясло от злости: до чего ж блудлива! Она, конечно, не могла рассчитывать на какой бы то ни было роман с этим незнакомым брю­нетом, так что все ее вульгарное кокетство было лишь искусством ради искусства. Видно, распутство было за­ложено в самой ее натуре.

Я подбежал к ней и, состроив капризную мину, гром­ко потребовал тоном избалованного ребенка:

— Мама, купи мне такой значок, как у этого госпо­дина! — и указал пальцем на пламенного фашиста.

Тот сразу же отвернулся, а Марыся — будто ее по щекам отхлестали — зарделась как девчонка. Отец, изумленный моей небывалой фамильярностью по отно­шению к Марысе, взглянул иронически сначала на меня, а потом на итальянца.

— Ты тоже хочешь быть фашистом? — спросил он.

— Я хочу быть таким красивым, как этот госпо­дин,— ответил я — чтобы дамы на меня засматривались.

Тут мой старик, пожалуй, что-то сообразил, потому что сразу же взглянул на покрасневшую до ушей Марысю. До самой площади Св. Марка мы шествовали в грозном молчании. Впереди неслась Марыся, в полуша­ге от нее — отец, а позади всех, довольный своей про­делкой, я. Теперь скандал был неминуем и мог вспых­нуть каждую секунду: Марыся клокотала от бешенства.

Всемирно известный салон под открытым небом освещали фонари аркад Прокураций и огни над боль­шим оркестром, расположившимся перед сценой-эстра­дой. На мраморных плитах площади стояли рядами стулья, в большинстве своем уже занятые зрителями, поскольку из-за Марысиных прихорашиваний мы при­ехали в последнюю минуту. В первых рядах усажива­лись сверкавшие бриллиантами дамы. Наши места бы­ли довольно далеко, во втором не то в третьем ряду от конца, что привело Марысю в состояние полной истерии.

— Как, — завопила она,— чтоб я сидела в такой да­ли?! Да я никогда в жизни дальше третьего ряда не сидела! Я бы вообще не пошла, если бы знала! Отсюда ничего не видно! Это называется «хорошие места»?

Напрасно отец втолковывал ей приглушенным голо­сом, что нынешнее представление — торжественное, историческое, что само присутствие на нем — уже честь, что отель «Эксцельсиор» закупил первые ряды для миллионеров и принцев… Взбешенная мадам, задевая сидев­ших, стала протискиваться меж стульев к выходу — те­перь даже мне было ясно, что она выросла в каком-то захолустье, в далекой провинции. Как раз в эту минуту на  подиум вышел  дирижер.  Это  был  сам   маэстро Масканьи,   почти   семидесятилетний   автор «Сельской чести», прибывший сюда, чтобы дирижировать своей оперой и снова пережить триумф, который одержал со­рок шесть лет назад. Появление автора отвлекло внима­ние наших соседей от бурно негодовавшей Марыси, ко­торая выбралась наконец в проход и помчалась к Двор­цу дожей. Красный от злости, но еще, увы, не созрев­ший для разрыва отец пустился следом за ней. И я промучился всю оперу один, так как мне было стыдно снова тревожить людей. К счастью, опера продолжалась всего около часа. Аплодисментам не было конца, но я, воспользовавшись тем, что все аплодировали стоя, ныр­нул за колонну и помочился, после чего побежал на розыски поссорившейся пары.

Лишь спустя многие годы я оценил красоту этого зрелища посреди знаменитейшей в мире площади. Кар­тина эта очень точно запечатлелась в памяти подростка, и позднее я мог мысленно любоваться ею, словно выну­той из альбома старой фотографией. Особенно часто я делал это в годы боли и страха: теплая, бело-розовая, ярко освещенная огнями Венеция, представление на площади, увертюра, которой дирижировал маэстро Масканьи... может быть, все это и было сном, но его уже никто не мог у меня отнять, и мне было легче пере­носить тяжкое время. Когда через двадцать пять лет я снова, еще не веря своему счастью, ступил однажды ве­чером на плиты площади Св. Марка, я увидел уже нечто иное, хотя все было на своем месте: и кони над притвором собора, и мавры с молотками на часовой башне, и магазинчики с бусами под аркадами Прокураций. Все было на своем месте, но все оказалось слиш­ком настоящим в сравнении с яркой, сохраненной в серд­це фотографией.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: